Азеф
Шрифт:
– Да, я. И я могу вам сказать, что конечно с завтрашнего дня мы снимем наблюдение и прекратим всё. Мы даже не знали, что боевая в Москве.
– Это меня радует. По крайней мере, я думаю, что наша конспирация несколько лучше вашей.
– Дай Бог.
За дверью послышались скрипкие шаги полового. Он внес поднос с засаленными бараньими котлетами и потным графином водки.
– Холодная? – проговорил Савинков тем же брезгливым барским голосом.
– Точно так-с, как же водке зимой да не быть холодной?
– Ладно.
Половой
– Это всё, зачем вы меня хотели встретить? – спросил Бензинов. – Я хочу сказать, если это всё, то может быть лучше, чтобы мы бросили ужин и уехали, ведь судите сами, если нас кто-нибудь здесь увидит, может показаться подозрительным, тому же половому. И тогда…
– Вы хотите сказать – виселица? – улыбнулся Савинков узостью глаз.
– Нет, я хотел сказать, – погибло дело.
– Ах так! Но я думаю, что мы с вами здесь в полной безопасности. И можем смело поужинать. К тому же я живу так уединенно, вижусь только с товарищами по делу и то урывками, мне приятно вырваться из кольца конспирации и посидеть со свежим человеком. Роль богатого ирландца не так то уж оказывается легка и весела.
Зензинов ел отбивную котлету, внимательно слушая. Он конечно знал безошибочно, что это Павел Иванович. Но до сих пор Савинков не назвал себя. И это дивило Зензинова. Когда Савинков опрокинул большую рюмку, заедая ее котлетой, Зензинов спросил:
– Скажите, в петербургском деле вы тоже участвовали?
Савинков посмотрел пристально.
– Да, – сказал он медленно, – как же.
– Я так и думал. Блестящее дело.
– Трудное, – сказал Савинков.
– Все дела террора трудные.
– Ну, как сказать. Наше теперешнее тоже конечно трудное. Но ведь это потому, что слишком высоки птицы.
Зензинов доел. Дальнейшее инкогнито казалось ему бессмысленным. Он сказал:
– Скажите, ведь вы жили у меня в Женеве, когда бежали из Вологды.
Савинков улыбнулся.
– Вы узнали меня сразу, Владимир Михайлович?
– Какой там сразу! У вас изумительный грим. Я узнал вас только тут, в трактире, да и то первое время сомневался. Вы изумительно перевоплотились в англичанина. Но и сами конечно изменились. Я не видал вас почти два года.
– Да, да, изменился. Конечно.
Опершись руками о стол, Зензинов слушал бесконечный рассказ Савинкова. Савинков говорил тихо, со множеством интонаций, то понижая голос, то повышая, о том, как трудно быть и жить боевиком, умирающий боевик отдает свое тело, а боевик живущий душу.
– Вы не поймете, не поймете как это тяжело. Это опустошающе, это ужасно, – прервал свой рассказ Савинков. Зензинов, глядя на него, думал: – «Всё тот же обаятельный Павел Иванович, тончайший художественный рассказчик, яркий, талантливый. Какой изумительный человек. Какие силы у нашей партии, у революции, раз такие люди идут во главе – в терроре!»
– Я знаю, что еще раз отдаю свою душу, а быть может, и дай Бог, свое тело партии и революции, –
Зензинов взял его руку, крепко пожал.
– Все мы обреченные, – тихо сказал он.
– Но я верю в нашу победу, – ответил Савинков.
– Конечно. Разве без веры возможна наша работа? В особенности ваша, Павел Иванович?
– Да, – проговорил Савинков. – Ну что же, поедем? Они встали.
– Стало быть вы даете мне слово, что с завтрашнего дня комитет отдает нам Сергея полностью?
– Да.
– Прекрасно. – Савинков позвонил вилкой о стакан.
– Получи за всё, – бросил половому богатый барин. Половой, согнувшись у стола, начал было что-то выписывать грязными каракулями.
– Синенькой хватит? – крикнул Савинков, – что останется возьми себе, выпей за мое здоровье!
Половой оробел. Господа наели всего на два с четвертью. Что было ног бросился он к бобровой шубе, сладострастно снимая ее. Но Зензинову не успел подать. Он сам надел свое вытертое пальтишко.
Рысак зазяб у подъезда. Уж не раз проезжал его лихач. Ругался матерью на занесшихся в эдакий трактир господ.
– Зазяб? – с крыльца весело крикнул Савинков, – постой-ка, брат, разогреем! – Он крикнул половому. Половой вынес чайный стакан водки. Лихач только крякнул на морозе, но так, что лошадь вздрогнула. И, когда господа сели, дунул и понесся снег, комки, ухабы, гиканье. Ни говорить, ни видеть нельзя в сумасшедшем лете. Лихач сдержал рысака только когда по бокам замелькали теплые огни московских улиц.
14
Ни ночью, ни днем не спал Савинков. Всё заволоклось силуэтом Сергея, взрывом. Явки с Каляевым и Моисеенко шли ежедневно. Все стали нервны, бледны, худы. Словно чуя беду, генерал-губернатор в третий раз менял дворец. Из Нескучного переехал в Кремль, в Николаевский. И Каляев и Моисеенко остались теперь по ту сторону стен.
– Волнением делу не поможешь, – говорил Савинков Моисеенко в трактире Бакастова, – сам ночей не сплю.
– Но вы же видите, что наблюдение затруднено, мы не можем ждать его у ворот, да и неизвестно, из каких кремлевских ворот он выезжает. Время на терпит, события кругом нарастают. А наши силы истрепаны. Дора неделю сидит с динамитом.
– Надо немедленно вести наблюдение в самом Кремле.
– Я уже пробовал вчера, стоял у царь-пушки, но там задерживаться нельзя. Прогоняют.
– Льзя или нельзя, надо вести.
15
На следующий день драный ванька на «Мальчике» въехал через Спасские ворота в Кремль. Въезжая снял шапку, перекрестился. И доехав до царь-пушки, встал.
Городовые не обратили внимания. Простояв с час, ванька выехал через Китайские ворота, потому что въехала в Кремль каряя кобыла. И извозчик стал лицом к дворцу.