Бабье лето
Шрифт:
Она опять засмеялась и вскочила на лошадь.
— Но куда вы? — остановил ее Галдин.— Посидите еще немного…
— Нет, нет, солнечные дни на перечете — нужно пользоваться ими по-своему. Седлайте своего Джека и едемте. Только за этим мы приехали к вам, как любезно напомнил мне пан Бронислав. Я очень рада,— обратилась она к Ржевуцкому,— что на вас сегодня серый костюм, а не красный фрак; быть может, это не так стильно, но зато, надеюсь, более безопасно!
На этот раз Ржевуцкий промолчал. Он сдвинул брови, опустил вниз углы губ, вздернул плечи. Он даже усмехнулся, когда садился в седло. Усмехнулся с таким видом, который говорил, что он далеко не считает себя побежденным.
— Rira bien qui rira le dernier! [28] — шептал он, глядя на панну Ванду.
Она хотела
28
Хорошо смеется тот, кто смеется последним! ( фр.). — Пер. авт.
Панна Ванда смеялась сегодня ничуть не меньше панны Галины. Они точно состязались в смехе. Галдин не сводил с панны Ванды глаз, он положительно любовался ею. Он даже не знал, что больше идет ей — смех или строгое выражение. Впервые он ощутил непреодолимое желание дотронуться до нее. Одно только прикосновение к ней доставило бы ему блаженство. Он нарочно ехал совсем рядом с нею. Джек и Санек дружелюбно обнюхивали друг друга.
На повороте, когда они проезжали под густо нависшими над ними ветвями елей, Галдин схватил одну из этих веток и пригнул ее так, что она мягко легла на плечо молодой девушки — он радовался как ребенок этому далекому прикосновению. Сердце его билось взволнованно.
— Что вы делаете? — спросила панна Ванда. Он смущенно пробормотал:
— Я думал, что она может ударить вас по лицу.
Потом понял, что сказал глупость,— его поступок говорил совершенно обратное,— и смутился еще больше. Она посмотрела на него и, точно прочтя все, что было у него на душе, ободряюще кивнула ему головой и, ударив Санека, помчалась вскачь.
Галдин, обезумев, кинулся за нею.
Панну Ванду нельзя было узнать сегодня. Ее веселость оживляла всех, ее шутки повторялись всеми, потому что они были так остроумны, что невольно хотелось их запомнить. Только с Ржевуцким она почти не говорила и каждый раз извинялась, когда упоминала его имя. Она похожа была на молодую лошадь, вырвавшуюся на волю, носящуюся легко и без цели по лугам. С того времени, как Галдин кинулся за нею в непреодолимом желании догнать ее, она уже не отпускала его от себя, заставляла показывать те разнообразные фокусы, которые он умел проделывать сидя на лошади, заставляла его рассказывать о себе, о своих полковых похождениях, о поваре своем, который так любил выпить,— она не давала ему ни минуты, чтобы придти в себя сказать ей что-нибудь такое, что предназначалось бы только ей одной.
И он потерял голову, сам не знал, что с ним, чувствовал себя возбужденным, как никогда. Она попросила его остаться в красной рубахе, и ему казалось, что точно такой костюм совсем уж не так плох. Чего она добивалась? Григорий Петрович смутно сознавал, что все это неспроста, что тут есть что-то тайное, касающееся, несомненно, пана Ржевуцкого, но что именно? Галдин замечал, как иногда панна Ванда бросала мгновенные взгляды на пана Бронислава и как при этом суживались ее темные глаза, радостно сверкая, точно говорили: «видишь, я делаю все-таки то, что мне нравится!» Видел и ответные взгляды Ржевуцкого, улыбавшегося снисходительно и уверенно, как улыбаются детям, когда они слишком расшалятся, но не хотят им этого поставить в вину, выжидая удобного случая. Все это Галдин видел; но разве можно было задумываться над этим, когда у самого все шло кубарем, все ломалось и созидалось вновь, без плана, без определенных соображений, точно так же, как в марте на реке громоздится друг на друга протаявший лед и некогда гладкую дорогу превращает в нечто бесформенное, глухо гудящее, живое и жутко-веселое.
Только в сумерки, к позднему обеду приехали они в Новозерье. Их встретила панна Эмилия упреками, что обед застоялся, что за своими глупостями они забывают о хозяйстве. На ней было затрапезное, из простого мужицкого полотна платье, волосы были гладко приглажены, но она все-таки покосилась на красную рубаху Галдина.
— Каким сегодня пан москалем!
Она небрежно подала ему для поцелуя руку, которая пахла кухней: панна Эмилия наряжалась только в праздники, по будням ей некогда было думать об этом. Такое большое хозяйство на руках: за всем надо присмотреть, каждая мерзавка норовит что-нибудь стянуть и ничего не делать! Галдин заметил, что белые чулки на хозяйке тоже немного позапачкались, но, конечно, и это объяснялось множеством хлопот и скверной прислугой. Григорий Петрович добродушно улыбался. Все ему казалось очень милым и забавным. Даже будничный обед из крестьянской похлебки с салом и картофельных блинов не показался ему несколько странным у таких состоятельных людей, как Лабинские. Он готов был радоваться тучам, которые начали сползаться черными глыбами и грозили выкупать его на обратном пути в холодном осеннем ливне. Эти тучи тоже были хороши. Края их горели пурпуром от заходящего солнца, а выше они похожи были на аспидную доску, опрокинутую над усадьбой. Неистово каркали вороны, ветер предостерегающе шумел в обнажившихся ветвях липовой аллеи; там, на самом ее конце, можно было увидеть помутившееся озеро с белыми гребнями волн.
После обеда панна Ванда вышла на террасу. Только Ржевуцкий и Галдин последовали за ней; остальные нашли, что слишком холодно; то же самое, впрочем, говорил и пан Бронислав. Он поднял воротник своего пиджака и заложил руки за спину. У него было скучающее выражение лица, он думал, по-видимому, что нужно положить конец всем этим экстравагантностям мальчишеского пошиба.
Ветер развевал волосы у панны Ванды, глаза ее блестели. Она держала в руках свой стек, отбивала им последние листья с дикого винограда, вползающего по колоннам террасы.
— Вы все еще дуетесь? — неожиданно оборотилась она к пану Брониславу.
Он ответил меланхолично:
— Я не имею этой скверной привычки.
— Что же, вы злитесь?
— Нет, я только удивляюсь…
— Чему?
— Тому, что вы хотите доказать мне своим поведением… Но ведь это напрасный труд…
Она вспыхнула, щеки ее залил яркий румянец. Он подошел в ней вплотную и смотрел в ее глаза совершенно спокойно, чуть улыбаясь. Галдин, встревоженный, наблюдал за ними издали, чувствуя себя несколько глупо, точно подслушивал чужие тайны.
Ржевуцкий повторил:
— Я смотрю на вас с восхищением, но все, что вы сейчас делаете, c’est la folie de la sagesse [29] .
Он заговорил по-французски, как всегда, когда видел свое превосходство и хотел подчеркнуть это. Она перепросила, тяжело дыша:
— La folie de la sagesse? — Я не понимаю!
— Вы поступаете вопреки своему чувству и этим только подтверждаете его — я жду, пока вы не кончите, чтобы поздравить вас с победой, которая, кстати, не нужна вам. Les femmes aiment l’amour, comme P'en'elope aimait sa toile: elles font un ouvrage inutile, afin de le recommencer toujours… [30]
29
это безумие скромности ( фр.). — Пер. авт.
30
Женщины любят любовь, как Пенелопа любила свою пряжу: они делают бесполезное дело, чтобы начать его сызнова ( фр.). — Пер. авт.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что во всех ваших поступках вижу не настоящее чувство, а лишь красивый жест, un geste de r'evolte contre vous-m^eme… [31]
Он не успел окончить начатой фразы. Гибкий стек в руке панны Ванды взвился над ним и со свистом ударил его по щеке.
Галдин вздрогнул, подавшись невольно вперед, пораженный, почти восхищенный.
Ржевуцкий схватился за щеку, он пошатнулся: так силен был удар.
31
жест возмущения против самой себя ( фр.). — Пер. авт.