Бабье лето
Шрифт:
Григорий Петрович перечитывал и то и другое письмо по нескольку раз. И то и другое извещение ничего не говорили ему, ни то ни другое не находили отклика в его душе.
«Что же? Надо будет поехать,— говорил он, сидя у себя за столом.— Надо исполнить эти две утомительные обязанности. Сегодня похороны, завтра выборы, не все ли равно? И в том и в другом случае придется надевать мундир, выслушивать ненужные и неинтересные вещи и ждать минуты, когда можно будет исчезнуть. Печаль? Но какая печаль могла быть на похоронах?.. Он плакал там, в темном кабинете, сидя на стуле перед запертой дверью в комнату умершей, он бродил по лесу после всю долгую
Галдин сидел за своим столом, глядя на разложенные перед ним бумажки. Иногда он разглаживал их, лицо его при этом было совершенно спокойное, даже несколько рассеянное.
Он сказал, чтобы ему как следует почистили парадную венгерку, приготовили новые сапоги. Он прямо с похорон поедет на вокзал, чтобы напрасно не возвращаться домой. Переночует в гостинице, а наутро отправится в предводительский дом. Кажется, там назначено собрание? Захватит с собою маленький баульчик и ничего больше. Конечно, что же ему еще нужно? Ах, да, хорошо, что вспомнил: Мендель просил его купить в городе четыре кирки для выкапывания картофеля и один жестяной жбан для молока. Надо будет записать.
Григорий Петрович продолжал сидеть на своем месте недвижимо, ему незачем было спешить. Вынос тела из усадьбы в церковь назначен в десять часов утра, а теперь еще только восемь. Можно посидеть, ничего не делая. Он давно не писал брату писем. Кто мешает ему сейчас исправить это упущение, благо он сидит за столом и чернила у него под рукой.
Галдин достал почтовую бумагу и начал писать:
«Дорогой Висса, извини меня за долгое молчание, хотя я ничем и не был занят, но никак не мог собраться написать тебе. У нас все, слава богу, благополучно — лучше всего уродило овса и гороха — Мендель очень доволен. Я продал нашему соседу фон Клабэну участок леса, но еще не вполне с ним рассчитался, а потому и не присылал тебе твою часть: всего продано за десять тысяч рублей. У него умерла жена, и я сегодня еду на ее похороны»…
Григорий Петрович посмотрел ни кончик пера, смахнул гущу, но писать не продолжал, а опять замер на своем месте. Конечно, ничего другого он не сумел бы написать брату, ведь действительно, все у них обстоит в имении благополучно, и у соседа их фон Клабэна умерла жена. Как иначе передать все эти события? Все это правда, чистейшая правда, это именно то, что было на самом деле… не рассказывать же то, что он перечувствовал в эти дни, тогда пришлось бы испортить много бумаги, и все же ничего не вышло бы, а главное — невольно нужно было бы сказать неправду, чтобы все казалось глаже и понятнее. Нет, Галдин никогда не умел сочинять писем, этой способности у него никогда не было.
Почему не догадался он попросить у нее карточку? Все-таки он мог бы теперь поставить ее здесь перед собой и иногда смотреть на нее.
— Настя,— прошептал Григорий Петрович и сейчас же подумал: «Ванда!»…
Что такое? Почему это другое имя пришло ему на память? Ведь, кажется, он совсем о ней перестал думать.
Ему вдруг показалось, что у него затекла одна нога. Он вскочил со стула и пробежался по комнате. Потом посмотрел в окно, как запрягает Антон коляску, поправил на стене картину, но обманывать себя оказалось напрасно. Он все же продолжал думать о Ванде, это имя не сходило с его губ. Он остановился, подавленный своей беспомощностью перед нахлынувшими на него мыслями. Он стиснул зубы, сжал кулаки. Ведь он увидит ее сегодня; конечно, он ей скажет? Как он посмотрит на нее?
Гроб с останками Анастасии Юрьевны несли на руках: Рахманов, нарочно приехавший для этого, почтмейстер в мундире, акцизный и земский начальник. За гробом следовал фон Клабэн, держа за руку дочь свою Тату и сына Павлика (они ездили на месяц к бабушке под Ригу и только сегодня вернулись). У отца было скорбное выражение лица и тихая поступь; дети же, кажется, больше интересовались окружающими их людьми, чем думали об умершей матери; глаза их были сухи, щеки свежи. Сейчас же вслед за ними шли губернатор и уездный предводитель, губернский же, занятый приготовлениями к встрече выборщиков, отсутствовал, прислав пространную сочувственную телеграмму.
Губернатор и предводитель шептались; они, видимо, устали, им было холодно идти с непокрытыми головами: сановный немец время от времени прикрывал ладонью голое темя.
Фелицата Павловна шла вся в черном, с красными, припухшими веками, лоб ее, против обыкновения, не был напудрен. Она только кивнула Галдину и сейчас же отошла от него, давая понять, что разговаривать не в силах. Зато граф встретил его как родного. Взял за руки, долго и молча тряс их, потом закачал головой, всхлипнув.
Это совсем расстроило Галдина. Он осматривался, думая увидеть Лабинских, но их в толпе не оказалось.
— Родной мой,— заговорил граф поспешно, точно боялся, что его перебьют,— милый мой… я знаю, что вам тяжело, я отлично это понимаю. Настя была святой женщиной, мученицей. Вы знаете, отчего она умерла? Я вам скажу по секрету, только вы никому не говорите, слышите?
Он зашептал быстро-быстро, напирая на Галдина, мешая ему идти. От него так и несло перегаром.
— Вы не поверите, но это правда, чистейшая правда — ее убил Карлушка…
Граф выпучив глаза, затрясся.
— Да, да, я один знаю это. Он нарочно подговорил своего хама Венцлава, чтобы тот носил ей коньяк, и он же настоял на том, чтобы она принимала морфий. Ему нужно было отделаться от нее — понимаете? Он спаивал ее, а она и так была слаба, у нее сердце слабое и вообще…
Григорий Петрович понимал, что трудно поверить этому несчастному, но все-таки смутное подозрение невольно закрадывалось к нему. В нелепой сбивчивой речи графа чувствовалась какая-то правда. Здесь было что-то, чего нельзя отрицать. Разве могла слабая, беспомощная женщина сама достать столько коньяку, сколько бутылок он видел у нее в ночном столике. Вряд ли слуга покупал бы ей его без разрешения барина, у которого хранились все деньги, без которого ничего не делалось в доме… Нет, тут действительно есть доля правды.
Впервые Григорий Петрович подумал о причинах столь внезапной смерти Анастасии Юрьевны. Раньше это не приходило ему в голову, потому что смерть ее вообще казалась ему невероятной.
Он смотрел в широкую спину Карла Оттоновича и точно читал в душе его. Конечно, фон Клабэн не мог совершить преступления, это не в его характере: он просто устранял ненужных и мешающих ему людей. Теперь Галдин не бранил его, даже не питал к нему особенной злобы, он как будто изумлялся ему, чувствовал его силу.