Бабочка
Шрифт:
– Теперь меня ищут серьёзные люди, и появляться в этой стране мне нельзя. Они отдали солидные деньги, и никто не поверит, что для меня это был невинный розыгрыш.
Как ты смеёшься, раздольно и широко обнажая дёсны. Так у нас девушки давно не смеются, это не комильфо. Это себе позволяют только дети, неиспорченные подиумом.
На прощание европейское небо выдало феерическую ночь. Я подкрался к Эмбер, не отрывающуюся от окна и прошептал на ушко:
– Не смотри на полную луну, клычки
Она отшатнулась, гибкая, как дуга лука, легко произнесла:
– Вот тогда я бы тебя укусила… Лучший вариант устроиться навсегда вместе…
Мои чемоданы уже были готовы, двигаться наутро дальше по этой нелепой планете навстречу неизвестной мечте. И нам предстояла долгая переписка.
Эмбер по скайпу случайно коснулась темы местных женщин. Я не нашёл ничего лучшего, как поведать дежурную легенду, передающуюся по вахте, как сменщик пытался провезти на режимный объект в багажнике машины женщину. Почему-то в ней фигурировала всегда врачиха русского происхождения. Но эта попытка легендарно пресекалась местными спецслужбами. Каким образом им удавалось просчитывать эти секретные ходы – одному аллаху известно.
Эмбер занавесилась ослепительной улыбкой, и от монитора потянуло стужей, как в зимней Москве от «палёного» стеклопакета. Её ледяная ярость – это наивысший сорт ярости, присущий только подлинным душегубам, и, в частности, оскорблённым женщинам. Она сухо свернула разговор и через неделю объявилась у меня в аэропорту Акабы, и никому неведомо, чего ей это стоило. В аэропорт я опоздал, меня поджаривали тупыми звонками по рабочему проекту, некоторое время я затратил на их гашение.
Я думал, что побегу впереди машины к её отелю, и в очередной пробке на забитых улицах я не выдержал. Но и скок – подскок, как раньше, не сработал. После климат-контроля в салоне машины улица хлестнула по лёгким печным жаром. Буквально у дверей отеля мои ноги подкосились: ей-ей не проблема, капсулу под язык, такое иногда случается, жарковато сегодня…
Ну, здравствуй… Она ответила по-русски. У неё оказался неотразимый грузинский акцент, и слова она будто выпекала на губах, и тут же это живо напомнило, как грузинки стряпают и готовят ласки, словно стряпню, чуткими пальцами и гибкими руками.
Вечером мы спустились к набережной. Эмби глубоко задышала:
– Почему-то море здесь пахнет голландской карамелью…
Она подтолкнула меня к некой мысли:
– И поэтому-то ром-бабы здесь стремятся к морю…
Много времени я потратил на английское объяснение своей шутки, посреди улицы, для упрямо восставшей Эмбер. В сухом остатке она махнула рукой:
– Не зря говорят про вас, русских, что вы сами не знаете, чего хотите…
Бросив последний взгляд на карамельный залив, который лубочно чертили белые яхты, она его приложила на прощание:
– Хочу шторм! Как в Атлантике…
Многоликий и многоголосый восточный базар мне претил всегда своей гортанной шумихой, полосатыми сумерками, большими голодными ртами. Моя Эмби скоро миновала ювелирные россыпи и седые осколки и углубилась в местные мастерские, куда и я-то не заглядывал. Я увидел узловатые честные
– Ты не найдёшь такой цвет!
Он оскорбился как ребёнок и как поэт, я взглянул на неё его глазами и отошёл в сторону. Видел бы он мою девушку в Лондоне, в чёрном бушлате с обшлагами и коротких перчатках – бахромой и цветом – в гвоздики, над росистой Темзой – боюсь, что не нашлось бы у него таких цветов.
Пустыня, древняя пустыня пленила Эмбер как эталон первозданной вечности. Однажды, в наших беспечных поездках по пескам я сбил тщедушного пустынного зайца.
Эмбер упала перед ним на колени, заламывая руки.
– Убийца! – снова и снова бросала она, роняя слезы в несколько карат каждая, и не было мне прощения на этом свете. Эти слёзы не оставили мне выбора: ничего прекраснее в жизни я не видел.
Знакомства Эмбер с моими коллегами всегда принимали неожиданный оборот, и я чувствовал в этом некоторый оттенок собственной вины. Накануне её встречи с Массимо у меня с ним возник диспут на тему итальянской культуры и её влияния на моё пионерское детство.
– О, а я помню песню итальянских партизан! Как там, о мамма, чао?
Массимо с удовольствием прищурился:
– О нет, сейчас это гимн итальянских коммунистов… – и замурлыкал –
– О Бэлла чао, чао, чао…
Выступив навстречу Эмби, он задумчиво пропел гимн компартии, она попятилась. Массимо был поражён не меньше её и испуганно поведал:
– Весь день теперь не могу отвязаться от этой мелодии!
Через минуту они уже мило перебрасывались шутками о лондонских пабах. Проклятье!
Максимке тридцать два года (а выглядит на 25), он рослый, великолепно сложенный брюнет с гипнотическими глазами, увлекается плаванием и мотогонками, и при этом у него оксфордское чувство юмора.
Всё остаётся позади, когда моя девушка касается моей щеки и уводит меня за дверь офиса, до утра, и как будто навеки.
– Ну что ж, Эмби, у тебя есть маленькая тропинка, буквально два с половиной метра, и тебе нужно всё успеть!
Она опять стоит у окна, а я сижу в кресле. Она сама выбирает одну из наших любимых композиций «Юрай Хип» – Странствующий – и под неё проскальзывает свои метры на высоких каблуках, по пути оставив на ламинате абсолютно всю одежду. Она совершает эти шаги ко мне, словно под венец, но я не могу разобрать, это возвышает или подтачивает моё сердце. Вероятно, и то, и другое…
– Я-то это могу, а вот что ты можешь? – она оплетает руками мою шею, приземляясь мне на колени.
Ты узнаешь…
Я пытался подпевать Дэвиду Байрону, этот бессмертный вокал захватывает меня с первой же ноты и не отпускает никогда, она тишайше опускала глаза долу:
– Exciting,… – А потом настырно взимала долги, упругая, как всплеск волны:
– Это не твоё… Ты солируешь как Норман – Smokie, ты понимаешь? Твой тембр абсолютно чужд «Хипам».
Она была права.