Бахчи-Эль
Шрифт:
Гитара дрынкнула.
Отец все же успел схватить карабин и выстрелить. Пуля угодила в оконную раму. Курлат-Саккал скрылся. Метка от пули до сих пор сохранилась в дереве.
Курлат-Саккал пытался подкараулить отца в степи или на безлюдных улицах, но отцу удавалось отстреливаться.
Спустя несколько лет, в развалинах пещерного города Мангуп-Кале, возле Бельбека, отряд красноармейцев под командой отца поймал белобандитов и Курлат-Саккала тоже. Люди говорили, что Курлат-Саккал побожился, если останется в живых, отомстить за
Курлат-Саккалу удалось бежать из тюрьмы. Теперь он прятался где-то в Симферополе.
Бориса Минька заприметил издалека. Он узнавал его всегда, среди любой толпы — высокого, с непокрытой головой. Борис шел легким, устойчивым шагом спортсмена. Под пиджаком— в складках на плечах и груди — угадывались мускулы.
К Борису у Миньки была особая с раннего детства любовь.
Это Борис, как только закончилась гражданская война, уехал к берегам Волхова строить самую большую по тому времени в стране гидроэлектростанцию. Присылал письма на завод в Симферополь, чтобы рабочие на заброшенных складах и двориках разыскивали, собирали станки и материалы для Волховстроя, помогали новому электрическому городу.
Позже Борис с бригадой рабочих отправился в деревню агитировать крестьян против кулаков и подкулачников.
Был и среди шести тысяч рабочих, откликнувшихся на призыв партии провести свой отпуск на уборке урожая в совхозе «Гигант».
Интересно жил Борис, работал в полную силу. Часто с Минькой отправлялся на стадион. Минька нес чемоданчик с майкой, губкой для обтирания и тапочками.
Встречные оглядывались: они оба — светловолосые, кучерявые, кареглазые — были схожи между собой. Миньку даже считали сыном Бориса.
Минька был уверен, что у Бориса нет никого дороже и ближе, чем он, Минька-стригунок. У Миньки есть мать, есть и отец, но Борис для него был и матерью, и отцом, другом и наставником в жизни.
Борис в детстве качал Миньку, завернутого в серое солдатское одеяло, в деревянном корыте вместо люльки.
Минька побежал навстречу Борису.
Борис схватил его, и Минька забарахтался в его крепких руках, как птица.
— Минька! Митяшка!
— Борис!
— Ах ты, елеха-воха! Возмужал-то как! Ну-ка, бицепсы покажи.
Минька согнул руки, поднатужился.
— Мягкие. Режим нарушил, зарядку прекратил — сознавайся?
— Не совсем, чтобы очень прекратил.
— Плохо. Все наладить!
— Налажу.
Минька решил было спросить у Бориса про Курлат-Саккала, но раздумал. Не хотелось омрачать радость встречи.
Минька шагает по Бахчи-Эли в шаг с Борисом, и все, кто сидит у ворот, раскланиваются с ними, интересуются делами Бориса на заводе, предстоящими городскими соревнованиями по тяжелой атлетике.
— Вечер добрый!
— Добрый вечер! — отвечает Борис и у одних спросит, как чувствует себя дочка после болезни, пишет ли сын из армии, у других — каков ожидают урожай на табак или маслины, удачной ли была охота на перепелок.
На дороге попался Фимка, сынишка паровозного машиниста Прокопенко, дом которого был напротив.
Фимка, совсем еще малышок, был одет в длинную холстинную рубаху, так что было похоже, что он и вовсе без штанов.
— Ты чего, Фимка, в пыли сидишь? — спросил Борис.
— Вот, — сказал Фимка и подшмыгнул носом. — Подкову нашел.
Борис поворошил его нестриженые, жесткие, как перья, волосы.
— Тащи домой. Мамка холодца наварит.
Фимка недоверчиво скосил глаза.
— Гы! — Но все-таки поднялся, прижал к груди подкову и, оглядываясь на Бориса, заторопился к мамке.
...Ужин у бабушки давно уже собран — постный холодный борщ с фасолью и сухими грибами на мучной поджарке, тарелка с ломтями моченого арбуза, водка в гранчатом штофике, надержанная до мягкости на кизиле, бутылочка-стекляночка с тягучей алычовой наливкой, деревянные миски и ложки, с наведенными на них серебром «петухами, курьями и разными фигурьями». Это у Миньки с Борисом страсть к деревянной посуде.
Дед бережно примял ладонью усы с подпалинами от табака, предупредительно кхекнул, потянулся к штофику с кизлярочкой. Звякая горлышком штофика по чаркам, налил по первой. Миньке — тоже в мелкую чарочку кубышкой.
— Ну, чубатик, выпьем с твоим приездом, да оборотим, да в донышко поколотим.
Минька чокнулся с дедом, с бабушкой, с Борисом. Бабушка обтерла губы передником и отпила несколько глотков.
Дед махом вплеснул чарку в рот и проглотил громко единым духом. Продышавшись — кхи-хи-и, — опять бережно примял ладонью усы и взял ломоть моченого арбуза.
— Не питье, а душевная амврозия!
Минька тоже выпивает. Рот слегка ожигает спиртом. Крепится, чтобы не вышибло слезы, и, как дед, тянется к арбузу. Закусив, принимается за борщ.
Дед, поднося ко рту ложку, держит под ней кусок хлеба, чтобы не брызнуть на скатерть. Ест обстоятельно, неторопливо.
Минька во всем подражает Борису. Борис запускает в борщ горчицы — и Минька запускает. Борис полощет в борще стручок горького перца — и Минька полощет. Борис раздавливает ложкой большие картофелины — и Минька раздавливает.
По второй дед наполняет чарки сладкой алычовой, чтобы покрыть кизлярочку лаком.
Дед разогнался было выпить, «поколотить в донышко», и третью, подморгнув Миньке, — земля ведь на трех китах держится, а? — но бабушка сказала, что земля давно уже вертится без всяких китов, и отобрала штофик. Дед пробурчал:
— Шла бы ты, Мотря, свои уроки писать.
— Успеется с уроками.
Бабушка учится в ликбезе при школе-семилетке. Деда это веселит.
— А что, Мотря, каковы будут твои соображения насчет звездного пространства? Ежели, как ты утверждаешь, земля вертится, то почему я сижу на стуле и голова у меня совсем не вертится?