Банда 2
Шрифт:
— До скорой встречи! — с подъемом произнес Пафнутьев и положил трубку.
— Будь здоров, дорогой, — пробормотал Халандовский уже по дороге в ванную. — Удачи тебе, дорогой... И долгих лет жизни. И мирного неба над годовой...
Когда через час в дверь позвонили, Халандовский был уже в халате и мокрые его волосы свисали на лоб, на уши, придавая выражение еще более горестное. На пороге стоял человек в сером плаще, мокрой кепке и со стареньким дипломатом. Он смотрел на Халандовского требовательно и улыбчиво.
— Я не заблудился? — спросил незнакомец.
— Проходите.
Гость разделся, оставив в прихожей мокрую одежду и прошел в комнату. Был он моложав, почти лыс, но взглядом
— Простите... Вы от кого? — решился задать вопрос Халандовский.
— Мне ведено сказать, что я от Пафнутьева.
— А на самом деле от кого?
— Других фамилий не будет. Пусть останется... Глубокой тайной, как поется в песне.
Халандовский вздохнул, взял с полки завернутые в газету деньги и положил на стол. Гость удовлетворенно кивнул, развернул газету.
— О, так много не надо, — он отобрал пять купюр, остальные вернул. Халандовский опять сунул деньги в какую-то щель между книгами, стопками, коробками. А гость тем временем достал из чемоданчика свои принадлежности и занялся деньгами. Халандовский не стал проявлять любопытства и сел в кресло за спиной гостя. Теперь у него была возможность внимательно его рассмотреть. Мокрые внизу штанины, заношенный костюмчик, да и постричь его не мешало бы, подравнять пучки волос за ушами. Но почувствовал в нем Халандовский и стальную пружину. В этом человеке не было колебаний, раздумий, сомнений. Он четко и с каким-то внутренним убеждением выполнил свою работу — пометил деньги, написав на них два слова — «взятка прокурору», потом деньги и газету, в которую они были завернуты, присыпал порошком из штуковины, похожей на перечницу.
— Вот и все, — оказал человек, поднимаясь. — Положите эти купюры не сверху, а в глубь пачки. Отсчитайте пять-десять чистых и после них положите эти вот грязные, — человек улыбнулся неожиданно простодушно. — Не вздумайте заменить газету. Деньги должны быть именно в этой. Вопросы есть?
— Они не слипнутся?
Вместо ответа человек похлопал Халандовского по руке, улыбнулся подбадривающе.
— Все будет в порядке.
— Может, обсохните? Выпьете чего-нибудь? — С удовольствием. Но не сейчас. В следующий раз. У нас еще будет возможность.
— Ну, что ж... Всего доброго.
— Мы с вами сегодня еще увидимся.
— Да? — удивился Халандовский — Где?
— Где надо, — улыбнулся гость и, пройдя в прихожую, быстро оделся, оглянулся на Халандовского, неприкаянно стоявшего в проходе, прощально махнул рукой и вышел. Только дождавшись щелчка замка, он отпустил дверь и Халандовский услышал быстрые удаляющиеся шаги.
— Вот и завертелось, Аркаша, — проговорил он вслух. — Вот и завертелось. — Он постоял, глядя в пространство прихожей, где только что был гость. — Четкие ребята, ничего не скажешь. Авось, им сегодня повезет. Но это лишь в том случае, если повезет тебе, Аркаша... Ты сегодня на острие иглы.
Пройдя в комнату, Халандовский, сосредоточенно сопя, проделал все, что велел ему гость — взял пачку денег, отсчитал сверху семь купюр, вложил меченные, накрыл их чистыми и невинными, завернул в газету. Посмотрел на сверток с одной стороны, с другой...
— Ничего пакет... Сам бы не отказался от такого.
И вот Халандовский, человек опытный и бесстыжий, можно сказать. Прожженный вор и пройдоха, человек, который с кем угодно мог говорить на любые темы — от загробной жизни до срамных извращений гомосексуалистов, мог спокойно и умудренно говорить о явной продажности в высших кругах до мелкой мстительности в кругах низших... Этот человек вдруг ощутил полнейшую беспомощность, робость и неуверенность.
Снова и снова мысленно прокручивал Халандовский свой разговор с Анцыферовым, и так и сяк складывал слова, менял ил местами, произносил с той или другой интонацией и все более впадал в панику, потому что не мог он придумать, как легко и естественно отдать городскому прокурору пять миллионов рублей. Более всего смущало Халандовского то, что он, достаточно опытны и в даче взяток, и в их получении, здесь чувствовал полную бесполезности своего предыдущего опыта. Играючи и смеясь он подкупал контролеров, вручал коробки с балыками и водкой руководству БХСС, и те так же шутя брали — текла нормальная здоровая жизнь. Все были счастливы, жали друг другу руки и улыбались на прощание.
А здесь...
Здесь он не просто должен был дать взятку, он должен был дать се тому, кто сам склонял его к взятке, с тем, чтобы засыпать другого человека, то есть, Пафнутьева. А засыпать Пафнутьева Халандовскому не хотелось. Не потому, что он так уж безрассудно и преданно любил Пафнутьева, хотя и это не исключалось. Нет, главное было в другом — Халандовский обладал жесткой, выверенной годами нравственностью. Высокой и непоколебимой. Да, у этого взяточника и торгаша была в душе область необыкновенной чистоты и порядочности. Да, это была странная нравственность, и моралисты прошлых ли, нынешних веков наверняка нашли бы в ней противоречия, изъяны, кое с чем и не согласились бы, кое в чем деликатно бы усомнились, но это не имело для Халандовского ровно никакого значения. Он сам в состоянии был оценить свои помыслы и деяния и не нуждался в поддержке каких бы то ни было авторитетов. Человека, с которым он пил водку в собственном доме, чокался и целовал на прощание, он не мог предать. Это значило в чем-то потоптаться по самому себе. А этого Халандовский тоже позволить себе не мог, потому что был чертовски горд и самолюбив, хотя, вполне возможно, об этом и не догадывался.
Да, был где-то в его большом и жарком теле маленький стальной стерженек. События редко до него добирались, до этого стерженька, мало кто знал о нем, да и сам Халандовский забывал на годы об этом стерженьке гордыни. И вот сейчас он вдруг ощутил его в себе остро и болезненно, как старый, вросший в тело осколок, который напоминает о себе в погоду злую и ненастную.
Было еще одно обстоятельство, которое лишало Халандовского уверенности — он поступал подло. Он провоцировал человека на взятку, чтобы потом его же за это и наказать. Это не вписывалось в его нравственность. И Халандовскому в таких случаях надо было найти оправдание, объяснить самому себе то, что он собирался совершить. И такое оправдание у него было.
Стоя у окна, за которым начинался мокрый осенний рассвет, в затертом халате с бессильно повисшим в петлях поясом, Халандовский произнес для самого себя необходимые слова. В это время он смотрел на человека в кепочке и мокром плаще, который только что вышел из его квартиры, смотрел, как тот неловко обходя лужи, садится в поджидавший его «жигуленок» с тускло горящими в утренних сумерках подфарниками, а потом, глядя вслед этим удаляющимся желтоватым огонькам, он и произнес нужные ему слова...