Барышня
Шрифт:
На это письмо Василий Веденяпин просто не стал отвечать. Его батарея вторую неделю стояла на отдыхе. В двух маленьких комнатах помещалось десять человек нижнего офицерского состава. Все были раздражены, измучены, больны, все ненавидели друг друга за то, что в каждом видели отражение себя самого, и, главное, каждый испытывал почти непереносимое для человеческой души состояние полнейшей неизвестности, а, стало быть, и безнадежности будущего. О смерти никто не говорил, но чувствовалось, что именно это глубоко засело в сознании, хотя именно этим и было труднее всего
Василий Веденяпин пытался настроить себя, что даже такой отдых всё-таки лучше, чем то, что выпадает сейчас на долю пехоте, которая в этот двадцатиградусный мороз стоит на передовых постах и каждую ночь ходит в разведку по глубокому снегу или в атаку, выпрямившись во весь рост, под пули и пулеметы. Отец зря напомнил ему детские эти, дурацкие рассуждения о том, что людям не нужно воевать, а нужно идти навстречу врагам с иконами, распевая молитвы. Люди не могут не ненавидеть друг друга, и война есть не что иное, как самый верный и чистый способ освободиться от этой ненависти хотя бы на время, реализовать ее в конкретном и жестоком поступке. Он чувствовал, что в душе его не остается почти ничего, чем можно было бы «накормить» поселившуюся в ней тоску и раздражение, которые, как две голодные сторожевые собаки, ждут только того, когда хозяин обратит на них внимание, чтобы зарычать или громыхнуть цепью. Никаких нежных, или детских, или любовных воспоминаний не осталось в нем, и даже то, что прежде, еще даже месяц назад, до болезни, успокаивало или вызывало внутренние слезы раскаяния и печали, перестало существовать, и чем красочнее, чем «жирнее» были те куски памяти, которые изредка еще просыпались внутри, тем быстрее они заглатывались этой раздраженной тоской, которая, злобно облизываясь после проглоченного, вновь устремляла на него свои голодные желтые глаза.
Дина, слава богу, была в гимназии. Алиса, которая никогда ни о чем не расспрашивала и верила всему, что ей говорят, тут же согласилась побыть в детской с уснувшим Илюшенькой, пока Таня «сходит в аптеку». Мать, как всегда, до возвращения Дины из гимназии и отца из госпиталя не выходила из своей комнаты. Сегодня намечался «банный» вечер с большой стиркой для всего дома и мытьем, в три должна была прийти прачка, и времени встретиться с Александром Сергеевичем оставалось совсем немного.
Тане показалось, что со вчерашнего вечера она изменилась так сильно, что все в доме должны заметить это. Лицо у нее горело, волосы выбивались из пучка, левая рука никак не могла попасть в перчатку.
Что он скажет ей? А она? Нужно было рассказать о смерти Володи Шатерникова, о том, что она почти не плакала тогда, но горе осталось внутри, осталось навсегда, что теперь вся ее жизнь – только в сыне, они живут вместе, одной семьей: и мама, и папа, и девочка Дина, которую он, наверное, заметил вчера на катке. Ее не заметить нельзя, ведь такая красавица.
При этом она понимала, что, согласившись вчера на эту встречу, она словно бы освободила что-то, вытащила на свет то ждущее, исподволь выматывающее ее, то, чему она не знала названия, чего не было (и быть не могло!) в ее любви с Володей Шатерниковым и о чем она вдруг догадалась однажды, когда они обедали с Александром Сергеевичем в ресторане и он повелительно, просто усадил
Боясь, что ее непременно кто-то увидит – мать из окна спальни, Алиса или няня, – она выскользнула из подъезда и почти бегом заспешила в сторону аптеки. Александр Сергеевич негромко окликнул ее. Он шел по противоположной стороне улицы, она даже и не заметила его.
– Думал, не догоню, – слегка задыхаясь, сказал он. – Здоровье-то уже не то. А вы припустились, как лань.
– Я к вам на минуту, – дрожащим голосом ответила она. – Мне трудно сейчас отлучаться из дому.
– Ребенок? – улыбнулся он.
– Ребенок. Илюша.
– Вы кормите?
Она огненно покраснела.
– Чего тут стесняться? – спросил он. – К тому же я доктор. Не будете же вы стесняться доктора?
– Не доктора. – Она чувствовала, что сейчас заплачет от волнения. – Но вас я ужасно стесняюсь.
– Вот так напугал?
– Вы не виноваты в этом, – прошептала она. – Это я сама…
– Дурацкое время! – раздраженно сказал он и поднял воротник. – Мне даже пригласить вас некуда. Филипповская, и та закрылась. Муки не хватает.
– Я бы туда всё равно не пошла. – Она опустила голову и исподлобья посмотрела на него.
– Да я пошутил, – опять усмехнулся он. – Меня туда тоже не очень-то тянет.
– Вы сейчас живете один? – спросила она и тут же поняла, что этого не нужно было спрашивать: он, может быть, что-то подумал, ужасное.
– Да, – ответил он, помедлив. – А с кем же? Василий на фронте. Вы замужем, как я могу догадаться?
Она, наверное, ослышалась. Неужели он не понял, что Илюша родился без отца, что она не замужем и жених ее убит? А иначе она разве бы выбежала к нему сейчас?
– Я была замужем, – неожиданно для себя ответила она. – Но мужа убили. Илюша родился уже после этого.
– Примите мои соболезнования, – сдержанно сказал он, и по его блеснувшим глазам Таня поняла, что он не поверил ей. – Я думаю: как вам досталось!
– Мне? Так же, как всем.
– Всем, – напирая на это слово, пробормотал он, – еще, боюсь, достанется. К тому идет.
– Что вы такое говорите? – ахнула она. – У меня же сын…
– Какая вы всё-таки прелесть! – усмехнулся Александр Сергеевич. – Как взяли и просто, разумно ответили!
– Но это ведь правда! – возразила Таня, чувствуя, что перестает робеть и бояться его, как будто само слово «сын» придало ей силы и уравняло их. – Я не должна думать о том, что всё будет ужасно, потому что моему сыну должно быть хорошо. Это так должно быть, вы понимаете меня? Иначе зачем я живу?
Александр Сергеевич пристально смотрел на нее.
– Странная штука! Как вы быстро меняетесь. Когда мы обедали тогда – год назад, да? – вы тоже были уже другой, но сейчас – просто до неузнаваемости. Как будто лет десять прошло.