Башня на краю света
Шрифт:
Передо мной на столе, за которым я (Амальд Воспоминатель, Человек в Годах) сижу и пишу, лежит старая раздвижная подзорная труба моего Отца в отполированной до блеска латунной оправе. Она еще в полной сохранности, и я собираюсь немного погодя выйти из дому и навести ее на Туманность Андромеды, далекий мир, отстоящий от нас, как утверждают, на два миллиона световых лет — не такая уж безделица, ведь световой год — это расстояние, которое свет проходит за год, двигаясь со скоростью 300 000 километров в секунду. Воистину привольно чувствуешь себя на
«Точно свет рогового фонаря» — так изображали древние халдеи свет этого мира за пределами мира, и образ запечатлевается в сознании — ведь как раз таким мутным, туманным фонарем светили мы когда-то в далекую пору детства, бродя по сумрачным переулкам между домами, которых теперь уж нет. Правда, то был не роговой фонарь, а просто порожняя жестяная банка, обвязанная пергаментной бумагой, со свечным огарком внутри и дыркой в «крыше», чтобы огонь мог дышать.
Вот с этой нашей Туманностью Андромеды бродили мы, стало быть, и светили где-то в глубине летучего времени, которое тогда еще измерялось вечностью.
Кто это идет и светит старым тусклым вселенским фонарем — там, на самом донышке времени?
Маленький мальчик с молодою женщиной, и молодая женщина — его мать. В тихий вечерний час бредут они по кривым улочкам, пропахшим водорослями и торфяным дымом, и дальше, по благоухающим сеном тропинкам, к Старому Форту. Здесь они усаживаются и смотрят, как всесильная тьма, густея, поглощает все вокруг. Когда мальчик подносит фонарь к лицу своей матери, он как луна светит на ее щеки, рот, подбородок, И тогда видно лишь это лицо — ничего другого в целом мире, одно только это лицо, мягко выступающее из черной тьмы.
И на миг исчезают привычные границы — это может быть какое угодно место и какое угодно время, и нет у вас обоих ни имени, ни истории, вы лишь Мать и Дитя, начало и конец всего сущего.
Удивительная машинка с большим зеленым раструбом и с серым валиком, который все крутится и крутится, носит название Фонограф. Машинка принадлежит Дяде Кристофферу, он моряк и плавает по морям-океанам на иностранных кораблях. А сейчас ненадолго приехал домой.
Из раструба Фонографа льется сиплая и ломкая, но завораживающая музыка, чем-то напоминающая шум в ракушках или мягкое кипенье прибрежных волн в тихую погоду.
Твоей матери и теткам музыка эта хорошо знакома, и они знают все названия: «Анни Лори», «Зампа», «Мильоны Арлекина» (чудесные слова, звучание которых никогда не изгладится из памяти!),
Когда Дядя Кристоффер снова ушел в плавание, он оставил свою чудо-машинку дома. Хлипкие восковые валики постепенно стирались, музыка звучала все отдаленней, глохла день ото дня и в конце концов затенялась в лишенном почти всякого
Эссемёдль, Одинокая Дева, — не настоящий живой человек, как ты сам и твои родители или Тетя Нанна. Эссемёдль не умеет говорить, не умеет улыбаться, она только смотрит во все глаза. И она появляется лишь во сне.
Глухая Яна, конечно, не совсем такая, однако разница между ними не столь уж велика. Она тоже не умеет говорить. Но улыбаться она умеет.
Глухая Яна приходит всегда по вечерам. Лицо у нее очень бледное. Она чинно сидит за столом, едва притрагиваясь к еде. От нее пахнет керосином и овчиной.
Глухая Яна живет одна. Она портниха. От ее швейной машины пахнет прогорклым смазочным маслом. Весь ее домишко на Каменном Уступе пропах смазочным маслом, овчиной и керосином.
В углу у нее кровать, застланная пестрым лоскутным одеялом, а перед кроватью белая овчина. На подоконнике стоит горшок, в котором густо разрослись цветы с бархатистыми лепестками, желтыми и темно-синими, — это Анютины Глазки.
У Глухой Яны есть керосиновая печка и примус. Пальцы у нее тонкие и влажные. Глаза у нее выпученные.
— Вовсе они не выпученные. У Яны чудесные глаза!
«Чудесные глаза». Вот, стало быть, какие глаза называют чудесными. Они бархатистые, как цветы у нее на подоконнике. Теплые, затуманенные, влажные.
Курчавая, в мелких завитках, овчина перед кроватью Яны — это шкурка несчастного мертвого ягненка.
По вечерам, ложась спать, Яна складывает ладони у груди и, глядя выпученными и влажными, но чудесными глазами в потолок, молится Богу:
Отче, ниспошли покой На убогий одр мой.Однажды вечером, когда Яна в прихожей надевала пальто, ты подошел и дотронулся до нее. Просто тихонько потрогал ее руку, чтобы удостовериться, что она в самом деле настоящий живой человек.
И тогда она улыбнулась тебе чудесными глазами и, нагнувшись, торопливо приложила губы к твоим волосам.
В церкви пахнет старыми комодами и шкафами, сапожной мазью и кожаными переплетами псалтырей. Люди сидят на отгороженных от прохода скамьях. Когда они поют, видно, как дух клубами вырывается у них изо рта.
В мерцающем свете двух толстых алтарных свечей — запрестольный образ, на нем звонарь с дьячком опускают в могилу мертвое тело пастора с ужасающе тонкими руками и ногами.
Но точь-в-точь такой же пастор стоит и на церковной кафедре. Он бледный и тощий, с жидкой рыжей бородкой и удивительно несчастными глазами — как у голодной пичуги, выпрашивающей хлебные крошки.
Большой корабль, висящий под потолком, медленно крутится на своей веревке, так что видны то большое кормовое окно, то борт с чернеющими орудийными портами. Корабль плывет сквозь время. Все плывет и плывет, оставаясь на том же месте.