Башня. Новый Ковчег 3
Шрифт:
Анна могла бы сказать, что в тот день она что-то почувствовала, потому и сорвалась вниз, вопреки всему, но это было не так. Ничего она не почувствовала. Просто Мельников, с которым ей, собственно, и нужно было кое-что решить, ускакал ни свет ни заря по больницам. Ждать его было гиблое дело, поэтому Анна и решила спуститься вниз, к себе, чтобы не терять времени.
Говорят, что такие особенные дни крепко врезаются в память, и человек помнит всё до мельчайших подробностей — куда пошёл, что сказал. Ерунда, наверно. Анна ничего такого не помнила. Обычное утро, как и тысячи других.
Было ещё совсем рано, когда она появилась на этаже, и непривычно тихо. Не ревели дурным голосом
На кушетке спали двое. Спали полусидя, крепко прижавшись и склонив друг к другу одинаковые светлые головы.
Анна остановилась, разглядывая юную парочку. Катюшу и этого мальчика, как его, Полякова.
На других она бы гаркнула, не раздумывая, но Катя Морозова была её любимицей. Нет, сама Анна, конечно, так не считала, да и Катя, если бы ей это сказали, удивлённо округлила бы и без того круглые глаза. Едва ли во всей больнице нашёлся бы ещё хоть один человек, к кому Анна была так же строга, как к Кате. Анна гоняла свою Катюшу в хвост и гриву, отчитывала за болтливость, за безалаберность, даже за Катину безмерную любовь к старикам и то ругала, разражалась на её преданность и привязанность, сама не понимая, что вот так, бывает, и проявляется любовь к человеку, которого мы непременно хотим сделать ещё лучше.
Анна подняла руку и громко постучала костяшками пальцев по косяку.
Мальчишка проснулся первым. Вскочил, увидел Анну, дёрнулся, хотел что-то сказать, да так и замер с открытым ртом, вытаращив на неё голубые, чуть навыкате глаза.
— Совсем обнаглели, да?
Она развернулась, чтобы идти к себе, но мальчик наконец-то опомнился.
— Анна Константиновна, там у вас в кабинете Егор Саныч. Он… он спит.
И, начиная с этой минуты, оттолкнувшись от абсурдной по своему смыслу фразы (потому что как вообще в её кабинете мог очутиться спящий Ковальков), время понеслось галопом, перескакивая через часы и минуты и иногда возвращаясь назад. В голове Анны всё смешалось: Катя, так до конца и не проснувшаяся, с сонными больными глазами, перепуганный мальчишка, который нёс какую-то ахинею, Ковальков, помятый и состарившийся лет на сто, и она сама в водовороте событий, которые она не понимала и отказывалась понимать.
И только после слов Егор Саныча «он жив, Ань, и сейчас, скорее всего, уже должен прийти в себя» до неё наконец-то дошёл смысл всего, что ей говорили.
Она неслась по коридорам, ничего не слыша и почти ни о чём не думая.
Это потом она вспомнит серое лицо Ковалькова, и её вина перед этим старым врачом, несколько часов назад прооперировавшего человека, которого он ненавидел больше всех на свете (Анна знала, что ненавидел), навалится на неё тяжким грузом. Подумает о Катюше, и сердце её захлестнёт благодарность к этой маленькой девочке. Испугается — в первый раз за всё это время испугается по-настоящему — того, что всё могло сложиться по-другому, не окажись на той станции двух мальчишек. Но это будет потом. Потом.
А тогда она просто бежала. И ворвавшись в комнату, где прятала Литвинова, натолкнувшись на весёлый, почти счастливый взгляд Бориса и увидев Павла, бледного, но живого — живого, чёрт возьми, она дала волю эмоциям. Устроила им разнос. Обоим. Двум идиотам. Двум придуркам. Двум
В первые дни ему было очень плохо, но он крепился. Улыбку выдавить из себя, конечно, даже не пытался, но старался говорить ровно, если приходилось, и только бисеринки пота, блестевшие на высоком лбу, да напряжённые желваки на резких скулах говорили о том, как ему больно.
Анна хорошо помнила это его «терпимо», когда она в то утро, растерявшись и не желая показать свою растерянность перед этими двумя, задала самый дурацкий из всех возможных вопросов: «Болит?». Словно она и так не знала, что болит, и будет болеть ещё долго, и он будет жить на обезболивающих, на тех запасах, которые она у себя откопала.
Она старалась не смотреть на него, отметила только про себя, на автомате, уже как врач, не как женщина, что он неестественно бледен, приложила ладонь к разгорячённому лбу, подумала об антибиотиках, и что их мало, стала привычно рассчитывать, что дальше и как — и всё это помогало отогнать страх, придавало сил и решимости. И ещё, где-то совсем на краю сознания промелькнула мысль, что его она потерять не может. Как Лизу. Как папу. Нет. Он должен жить. Должен. С ней, без неё, какая разница. Только пусть живет. Пусть.
В то самое первое утро ей стоило большого труда уйти. Но остаться с ним она тоже не могла. Не выдержала бы. Смотреть на его бледное, с проступившей желтизной лицо, на заострённый нос, затуманенные пасмурные глаза, чувствовать его боль — это было выше её сил. Она боялась, что врач отступит на задний план. И перед ним — беспомощным, но всё равно сильным — останется просто женщина, которая любит его уже бог знает сколько лет и отчаянно боится этой любви, глупой, нелепой, никому в общем-то не нужной.
Она собралась.
Сказала себе: Аня, ты — врач. В первую очередь врач. И во вторую, и в третью, и в сто двадцать третью. Для него, для Павла. И твоя задача, чтобы он встал на ноги. И сказав себе это, она стала действовать.
Ум, холодный и рациональный, вытеснив эмоции, привычно принялся просчитывать все ходы и искать решения. Она моталась по другим больницам и по складам, всеми правдами и неправдами добывая лекарства, торчала над душой у лаборантов, требуя чуть ли не немедленного получения результатов так нужных ей анализов, вконец затерроризировала свою несчастную Катюшу и Кирилла, загрузив их с головой, да ещё заставив по очереди дежурить ночью у дверей комнаты Павла. Параллельно была больничная рутина и ремонт, с бесконечной руганью Фомина, планёрки и совещания наверху, были старики — там спасали волонтёры, исключительно благодаря Вере Ледовской, которая временно взяла на себя обязанности Ники, — и был ещё миллион дел и забот, которые помогали не сойти с ума от временами накатывающего страха и благодаря которым она валилась под вечер с ног на ту самую кушетку у себя в кабинете, на которой спал несколько дней назад Егор Саныч.
К Павлу она приходила по утрам, нацепив на лицо холодную и отстранённую маску. Быстро проводила осмотр, задавала необходимые вопросы, с облегчением отмечая, что он быстро идёт на поправку. Ловила привычные насмешливые взгляды Бориса (вот кто почти не отходил от Павла), злилась на эти взгляды, а когда Борис пытался поддеть, непонятно кого — её или Павла — резко осаживала его. Борька тут же затыкался, но в хитрых зелёных глазах продолжал искриться весёлый смех.
Павел тоже молчал. То есть отвечал ей, если она спрашивала, но по большей части только слушал их перепалки с Борисом, в какой-то странной задумчивости глядя на неё. От этих взглядов она нервничала и спешила уйти.