Башня. Новый Ковчег 5
Шрифт:
— Как это? — не понял он.
— А вот так, — улыбнулась бабушка, надевая золистый венок на тёмные детские кудри. — Сам увидишь. Надо только внимательно смотреть.
И Иосиф смотрел.
Каждое утро он подбегал к изгороди и, повиснув на ней, вглядывался в колышущее изумрудно-жёлтое море. Он ждал волшебства. Превращения, обещанного бабушкой. И однажды дождался.
Нет, не все одуванчики изменились вдруг: многие все ещё были жёлтыми, как новорожденные цыплята, но среди них уже стали появляться совсем другие — белоснежные и пушистые. Иосиф рассматривал и не верил, что это один и тот же цветок. Они были совсем не похожи. Тот жёлтый, мягкий,
Одуванчики стали ещё одним фрагментом мозаики, который Иосиф Давыдович выудил из дальних уголков своей памяти, ярким и тёплым летним кусочком, и свет того далёкого лета согревал и ласкал его в затхлой тиши больничной палаты. Поле, покрытое жёлтыми солнышками, являлось ему во сне, а иногда и, бодрствуя, он видел мохнатые жёлтые макушки, которые на глазах превращались в белый пух и разлетались маленькими смелыми парашютиками от дуновения ветра или от его дыхания.
Он был счастлив от того, что помнил это. Что всё ещё хранил в себе настоящие, живые воспоминания.
Да, им всегда говорили, что однажды это вернется. Вода наконец уйдёт, освободит людей от своих смертельных сковывающих объятий. Человек ступит на землю, разобьёт сады, засеет поля золотыми одуванчиками. Снова поднимутся к небу корабельные сосны, зашумит красавица тайга, зажужжат над медовыми липами пчёлы. И всё это будет, потому что человечество сохранило семенной фонд — в хранилищах Башни спят и ждут своего часа ростки будущей жизни. Но пока… пока им всем не до этого. Пока в их мире существует только то, что целесообразно.
Целесообразно.
Он всё время спотыкался об эту целесообразность в своих размышлениях. Задавался вопросом, правильно ли, что их мир подчиняется только рациональным законам? Конечно, в условиях ограниченных ресурсов это казалось оправданным и даже единственно верным. Всё должно быть подчинено одному — выживанию людей. В сельхозсекторе выращивали только те культуры, которые давали наилучший урожай, разводили только тех животных, от которых была практическая польза. Бумагу заменил вездесущий пластик, да он вообще, казалось, всё заменил. И, тем не менее, даже при таком раскладе убивать одних людей, чтобы жили другие — не слишком ли высокая цена, чтобы остаться человеком? Да и можно ли вообще им остаться, заплатив за это чужой жизнью?
И он снова и снова возвращался к Закону и к тому, кто его и продвинул. К Павлу Савельеву. К Паше…
Своих детей у Иосифа Давыдовича не было. Зато чужих — хоть отбавляй. Школьному учителю на это грех жаловаться. Хотя какие они чужие? Каждый, в которого Иосиф Давыдович что-то вкладывал, становился пусть немного, но его ребёнком.
Сколько их было за долгую жизнь? Сотни? Тысячи? Большинство из них он не помнил, забыл, но некоторые запали в сердце. Сенька Шалимов, один из его первых учеников — трудный мальчишка, от него стонала вся школа. Сколько сил угрохал на него тогда ещё молодой учитель — не передать. И ведь справился. Сенька вырос, стал уважаемым человеком, сделал неплохую карьеру в секторе логистики, женился, завел троих детишек, которых Иосиф Давыдович тоже учил в своё время.
Или Валюша Панченко — полная, стеснительная, мечтательная. Она писала стихи, талантливые стихи, насколько он мог судить — бесценный, и, увы, совершенно бесполезный дар в их мире, который не нашёл, да и не мог
Но чаще других, конечно же, Иосиф Давыдович вспоминал ту неразлучную троицу.
Пашка Савельев, светловолосый, открытый, честный, с каким-то обострённым чувством справедливости и готовностью взять на себя ответственность за всех и всё вокруг. Его друг — насмешливый, умный красавчик Боря Литвинов. Прагматичный, хитрый, немного себе на уме. Они были очень разными, но иногда самые прочные отношения создаются именно на таком контрасте — эти двое дополняли друг друга, как детали головоломки. А между ними — Аня Бергман. Строгая, задумчивая, красивая, хоть и немного нескладная и явно не осознающая свою красоту. Она была для этих двоих как совесть, своего рода нравственный ориентир.
Иосифу Давыдовичу нравилось наблюдать за этими тремя детьми. Нравилось заниматься с ними, читать Библию и другие важные книги, обсуждать. Рассказывать всё, что он знал об истории ушедшего мира. Даже спорить. В основном, конечно, к нему тянулся любознательный Пашка. Боря Литвинов, тот больше за компанию, в его насмешливых глазах Иосиф Давыдович всегда видел лёгкое пренебрежение к его предмету — какая польза от того, что случилось давно. Впрочем, Борис со временем тоже кое-что понял. Сделал для себя соответствующие выводы и даже наверняка научился извлекать выгоду из полученных знаний. Ведь опыт и информация — бесценны.
Иосиф Давыдович почему-то чувствовал, что эти дети — особенные. И они обязательно сыграют важную роль в их обществе. А может и не чувствовал, а придумал потом, когда следил за взлётом Савельева и Литвинова — они оба почти одновременно вошли в Совет, хотя и шли к этому разными путями. Следил и гордился, тайно, разумеется. Ему хотелось думать, что в том, что эти мальчишки достигли таких высот, есть и его заслуга, старого, неприметного школьного учителя истории.
А потом приняли тот Закон…
Закон люди сразу окрестили Савельевским. Или людоедским. И это значило, что теперь для всей Башни Павел Савельев стал этим самым людоедом. Его проклинали, ненавидели, внизу прокатилась серия бунтов, жёстко подавленная военными. Иосиф Давыдович, который к этому времени уже был очень старым, прекрасно понимал, что его закон коснётся в первую очередь. И поначалу в нём тоже поднялось возмущение. Но потом…
Он думал про Пашку. Про того, которого он хорошо знал подростком. Упрямого, сильного, уже тогда думающего о спасении всего человечества, идеалиста. Думал, и ему казалось, что он понимает его. И даже где-то восхищается. Пойти на такой шаг, значило остаться в памяти людей монстром, мясником. И что бы он потом ни совершил, всё равно его имя будут всегда связывать с законом и тысячами смертей стариков и больных. Будут осуждать. Будут ненавидеть. В истории уже такое бывало, когда один неверный шаг или даже верный, но либо не понятый современниками, либо оклеветанный потомками, перекрывал всё хорошее, что давал миру человек. Та самая пресловутая слезинка ребёнка, которая эмоционально всегда бьёт сильней.