Батальоны просят огня (редакция №2)
Шрифт:
– Не знаю…
– Ну, совсем как ребенок… Как ребенок…
Бред это был или явь? Она растягивала слова, как Зина. Было темно, горячо, он не видел лица Шуры, ее глаз, а она с торопливой нежностью ласкала его, и от близости с этой женщиной хотелось ему плакать и говорить что-то разрывающее душу, чего невозможно было сказать: он просто был болен и слаб.
– Ты чудесная, чудесная… Чистая… Ты удивительная, чистая, – шептал он и, найдя, целовал ее ладонь.
– Тебе сколько лет? – спросила она.
– Двадцать четыре.
–
Он уснул. А она, посидев немного возле него, вышла из землянки. Ни одного солдата не было вокруг. Стояла тяжелая вечерняя тишина. Весь Днепр был оранжевым, накаленный закат на половину неба подымался, горел над берегом, и вычерчивалась там черная паутина застывших в этом свете ветвей.
Вдруг, со свистом вынырнув из заката, низко над водой пронеслись два «мессершмитта», вонзаясь в лиловый воздух над лесами. Там застучали зенитные пулеметы и рассыпались в небе трассы. А Шуре было горько и нежно.
Глубокой ночью Кондратьева разбудили. В теплую землянку ворвался холод, стук пулеметов, отсвет ракет, плащ-палатка со входа была сдернута. Кондратьев лежал весь в поту, все тело болезненно расслаблено.
Голос Бобкова кричал в землянку:
– Вас срочно к полковнику Гуляеву! На НП. Товарищ старший лейтенант…
– Прибыл? – еще ничего не понимая, хрипло спросил Кондратьев. Он вылез из землянки, потянул из нее шинель. Весь берег и Днепр освещались ракетами, над головой проносились трассы.
– Только что! Заваруха тут была! Неужто не слышали? Так спали? – прокричал сквозь дробь пулеметов Бобков.
Кондратьев смущенно покашлял, не попадая в рукав шинели, внезапно вспомнил все, спросил виновато, негромко:
– Где Шура? Не знаете?
Бобков ответил:
– Тут офицера одного при переправе ранило. Так она с ним. – И указал куда-то вниз.
Вместе с Бобковым поднимаясь к орудиям, покачиваясь от слабости, Кондратьев с замиранием сердца думал о недавнем бредовом счастье (было оно, конечно, было!), и не хотелось верить ни в щелканье пуль о стволы сосен, ни в частые взлеты ракет, ослепившие его на берегу, ни в близкий треск пулеметов.
Но в первой же траншее пришлось пригнуться так, что железный крючок шинели впился в горло: головы поднять было нельзя. Проходя мимо орудий, Кондратьев увидел при свете ракет, что расчеты лежат на земле и снарядные ящики раскрыты. Осторожно звенели ложки о котелки: по-видимому, старшина прибыл.
Глубокий окоп НП младшего лейтенанта Сухоплюева был тесно набит знакомыми и незнакомыми артиллерийскими офицерами. Все они, возбужденные недавней переправой и близкой опасностью, почти в голос переговаривались между собой, жадно курили в ладонь. Двое радистов монотонно отсчитывали – настраивали рации.
Полковник Гуляев, грузно расставив ноги, стоял посреди окопа, лица не было видно, надвинутый и словно мокрый козырек фуражки зажигался розовыми шариками – отблесками
– Спали? – недовольно спросил он Кондратьева. – Все проспите! Санинструктор сказал: ты болен. Болен? Что молчишь?
– Был немного. Сейчас лучше.
– Ну так вот. – Полковник вытолкнул откуда-то из темноты к Кондратьеву старшину Цыгичко, проговорил: – Этого вояку на твое усмотрение. Хочешь – казни, хочешь – милуй… Он тебя накормит, сукин сын!
– Вы что же, Цыгичко? – тихо спросил Кондратьев. – Как вам не совестно?
Цыгичко стоял, вобрав голову в плечи, нелепый в кургузой кондратьевской шинели, испуганно бормотал:
– Не мог, товарищ старший лейтенант… Не мог… Я ж тоже под огнем был. С саперами был. Вчерась ночью. Вы же знаете, товарищ старший лейтенант…
– Не мог? А люди могли быть сутки голодными? А, братец ты мой! – спросил Гуляев резко. – В пехоту! В роту Верзилина. Как раз у него мало людей. Верзилин! – крикнул он через плечо. – Зачислить старшину Цыгичко рядовым в роту. И дать ему винтовку, сукину сыну!
И тотчас из глубины окопа ответили:
– Слушаюсь, товарищ полковник.
Старшина Цыгичко тяжело, словно кто-то сзади по ногам ударил, качнулся к Кондратьеву, схватился двумя руками за полу его шинели.
– Не виноват я, не виноват… Щоб я детей своих не бачил…
– Э-э, голубчик, у всех дети! – грубовато сказал Гуляев.
– Что вы, что вы? Как не стыдно! – растерянно заговорил Кондратьев, неловко пытаясь отнять руки старшины, но пальцы Цыгичко вцепились в его полу и словно закаменели. – Товарищ полковник… я прошу. На мою ответственность…
Полковник Гуляев, брезгливо поморщась, повысил голос:
– Марш в роту, Цыгичко! Кто вы, мужчина, советский солдат? Или старая баба? Капитан Верзилин, проведи-ка воина в роту!
Не обращая более внимания на Цыгичко, полковник Гуляев уже смотрел на ярко озаряемую ракетами черную полосу посадки; артиллерийские офицеры, присев под плащом и светя фонариком, стали разглядывать схему огня. А Кондратьев не мог успокоиться, сворачивал самокрутку, пальцы дрожали, и хотелось сказать какую-то резкость, заявить о никому не нужном на войне самодурстве, однако в то же время он хорошо понимал, что не скажет этого. И все же Кондратьев сказал, преодолевая хрипотцу в голосе:
– Вы напрасно, товарищ полковник… Он не хотел.
– Слушай, комбат! – жестко перебил Гуляев. – Дело идет о судьбе наступления, а ты мне голову морочишь сантиментами! Постреляет из винтовки, в атаку походит, сухарики погрызет, поймет, что такое война, на своей шкуре. Так вот что. Максимов уже завязал бой. Полчаса назад. Выбрось чепуху из головы и слушай!
Только сейчас сквозь бесконечное шитье близких пулеметов, сквозь хлопки и щелканье немецких ракет слева и впереди Кондратьев услышал, как из-за тридевяти земель, отдаленные, глухие, как бы неровно пульсирующие раскаты. Началось?.. Там – началось?..