Баязет
Шрифт:
– Доверьте это мне, – говорит Клюгенау. – Я ее укреплю телеграфными столбами.
– Ну а что же вы молчите, поручик?
Карабанов встает:
– Мое дело казачье: делать набеги на турок и на… Пацевича! Заготовьте чертежи, только как следует, и я заставлю его слушаться нас.
Они расходятся поздно. Андрей прощается. Майор Потресов долго жмет ему руку. Клюгенау глядит на звезды и мычит что-то неопределенное. Некрасов берет Карабанова под руку.
– Вы напрасно тогда смальчишничали, – говорит он наставительным тоном старшего. – Пускать дым ему в лицо – это ерунда, а он может вам напакостить.
– Да.
– Не горячитесь. Турки совсем не плохие солдаты. И на вооружении у них принят «снайдер», как и в нашей армии. Генералы в Петербурге под аркой, надеясь на штык, переменили прицелы на шестьсот шагов. Турецкие же винтовки имеют прицел на две тысячи шагов. Вы учтите это, Андрей Елисеевич.
Карабанов подошел к воротам крепости:
– А ну – отвори!
Громадные, кованные из бронзы ворота, украшенные парадными львами, медленно растворились, выпуская его в город. Поручик немного прошелся по дороге, по самому краю глубокого рва, остановился и посмотрел на звезды… «О чем это мычал Клюгенау? Может, барону, как поэту, дано видеть такое, чего он, Карабанов, никогда не увидит?»
Звезды как звезды…
А завтра он уходит. И вдруг ему захотелось крикнуть на весь мир о чем-то, захотелось кого-нибудь обнять, прижать к самому сердцу.
– Неужели умру и я? – сказал он и, расставив руки, рухнул в траву, прижался к земле всем телом. К нему подскочил из темноты солдат:
– Ваше благородие, что с вами?
Карабанов поднял голову:
– Ничего… Это так. Просто захотелось полежать на земле. Устал…
………………………………………………………………………………………
Поздно вечером, когда время уже близилось к полуночи, в киоске Хвощинского долго не гас свет. Полковник, сообща со Штоквицем и Некрасовым, обсуждал неразбериху диспозиций, продиктованных Пацевичем, и говорил:
– Надо бы ему выслать разъезды конницы до Деадинского монастыря и вообще завязать дружбу с монахами. Они многое знают. Генерал Тер-Гукасов ведет себя тоже странно: он оставил нас в Баязете и тем самым словно отрекся от нас…
В дверь осторожно постучали.
– Можно, – разрешил Хвощинский.
Из темноты дверной ниши бесшумно выступила тень Хаджи-Джамал-бека; мягкие поршни-мачиши скрадывали его шаги.
– А-а, маршал ду (здравствуй), – сказал полковник.
– Маршал хиль (и ты будь здоров), – откликнулся лазутчик, стягивая папаху с лысого синеватого черепа.
– Не хабер вар? Мот аль (Что нового? Выкладывай), – и полковник кивком головы показал ему на стул.
– Пусть говорит по-русски, – заметил Штоквиц.
Хаджи-Джамал-бек, присев на краешек стула, рассказал по-русски:
– Шейхи курдов, Джелал-Эддин и Ибнадулла, свели свои таборы вместе. Стоят у Арарата с детьми, женами и скотом. Фаик-паша боится тебя, сердар. Завтра пришлет сюда, в Баязет, стрелка из гор. Хороший стрелок; как отсюда до майдана, разбивает пулей куриное яйцо. Ты, сердар, любишь по утрам караул строить. Он тебя убьет завтра…
– Откуда он будет стрелять в меня? – спросил Хвощинский.
– Не знаю. Наверное, из какой-нибудь сакли. Чтобы ты, сердар, не мог заговорить его пулю, он хвалился в Ване отлить ее из меди…
– Берекетли хабер, фикир-эдерим, – сказал полковник и с удовольствием рассмеялся, обратившись к офицерам: – Прекрасная весть, подумаем…
Получив приличный «пешкеш» – пять золотых, лазутчик надвинул на череп грязную папаху и ушел.
– Вы ему верите? – спросил Штоквиц.
– Я ему верю, пока он в моих руках. Самое главное: он тебе – слово, ты ему – деньги. Тогда лазутчик постоянно взнуздан, как лошадь… Итак, господа, – продолжил Никита Семенович, – на чем же мы остановились? Ах, да! О связи со штаб-квартирой…
– Господин полковник, – остановил его Некрасов. – Сейчас есть дело поважнее; неужели же вы завтра выйдете на развод караула?
– А как же! Служба должна идти своим чередом…
Наутро весь Баязет уже знал о готовящемся покушении. Цитадель волновалась и шумела. Обыск в ближайших саклях, окружавших крепость, ничего не дал: притащили только груду ржавых ятаганов и старинные пистоли.
– Вы напрасно волнуетесь, господа, – сказал Хвощинский, натягивая перчатки. – Я уже сказал вам, что развод не отменяется… Можете подавать мне лошадь! Музыкантам прикажите сегодня играть веселее!
Развод проходил прекрасно. Амуниция и оружие горели на солдатах как никогда. Офицеры отвечали подчеркнуто громкими голосами. Слепые окна саклей таинственно чернели, и все невольно ждали зловещего выстрела.
– Прапорщик Латышев, – приказал Хвощинский, – ваша обязанность, как визитер-рундера, заключается не только в том, чтобы…
И выстрел грянул! За ним второй…
Цепь караула сломалась, из нее вырвался один солдат и рухнул под пулей возле ног Хвощинского. Это был молодой пионер из вольноопределяющихся – вчерашний студент Казанского университета; худенькая шея его тонким стеблем тянулась из жесткого воротника солдатского мундира.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он, шепелявя и пришепетывая, – это готовилось для вас. Я же – из зависти – принял на себя. Надеюсь, вы не будете за это строги ко мне?..
Хвощинский склонился над раненым, рванул на нем рубаху: вдоль бледной груди ярко алел кровавый зигзаг от штуцерной пули.
– Что же это ты… сынок? – И полковник заплакал.
Студента подняли и унесли. Выстрел был сделан с высоты Красных Гор, и казаки, мигом слетавшие туда, нашли только одеяло с клеймом английского производства, по которому густо ползали вши.
Развод караула был закончен как всегда.
Вольноопределяющийся умер к полудню, и на Холме Чести прибавилась еще одна могила.
– Завидую вам, полковник, – хмуро признался Штоквиц, – вот меня бы так не закрыли от пули…
Серым волком в поле рыщешь,
Бродишь лешим по ночам —
И себе ты славы ищешь,
И несешь беду врагам…
Карабанов проснулся: прямо на него, ощерив желтые крупные зубы, глядел провалами глазных впадин человеческий череп, а рядом валялись осколки разбитого кувшина. Тогда он перевернулся на другой бок, и Дениска Ожогин, растопырив губы, с хрипом дохнул на него перегоревшим запахом лука и водки.