Бедолаги
Шрифт:
Рукой он задел ее висок, потому что Мэй то ли согнулась, то ли споткнулась. Схватил за локоть и дотащил до гостиной в тот самый миг, когда на экране вторая башня повалилась, как подкошенная, будто камера снимала рапидом, или что это было? Трюк? Много времени прошло, пока он распознал связь между картинкой и истерикой Мэй, между полицейскими автомобилями и картинкой. Но не мог понять, что произошло. Мэй говорила про погибших, раскачивалась, словно баюкала ребенка на руках, потом снова и снова повторяла услышанное, будто отныне ничто не останется прежним, весь мир, вся жизнь, а ночью, уснув наконец, жалобно стонала. Долгий стон, без перерывов, пока он ее не толкнет или встряхнет, тоненький и бесконечный стон, будто изменились меры времени, будто с момента медленного падения этих башен настоящей скоростью стал рапид. На целые дни Мэй все забросила, в кухне и в комнате тоже. Как-то окно
Провернули несколько крупных дел на окраинах или даже в пригородах: у Элберта родилась идея грабануть людей, которые уехали из Лондона и живут себе спокойно, а при свете дня они и вовсе ни о чем не волнуются в своих предместьях и городишках, где все так мирно, что они не устанавливают сигнализацию, даже окна оставляют открытыми, доверяя друг другу. «Больше никаких взломов!» — провозгласил он год назад, но теперь это не считается, и Джим видел палисадники и домики с садиком, он десять лет не выезжал из Лондона, а теперь вот эти домики, ухоженные, мирные. У них с Мэй и кровати-то не было, только матрац. Филд-стрит, «Полевая улица» — чистая насмешка, куда ни глянь — ни пятнышка зелени, вместо нее грохот, стройка и грязища. Что делала Мэй, куда ходила, пока его не было дома, Джим не знал. Вниз по улице, в сторону Кингс-Кросс, где Элберт ее и подобрал. Такой тут шум, что кашель Мэй почти не слышен.
Он часто думал о программах для тех, кто решил завязать. Да кто в это поверит? Стоп-наркотик, стоп-проституция, стоп-криминал. Ему же хотелось завязать вместе с Мэй. Она лежала, раскинувшись, на софе и говорила — хочет бросить, даже обещала ему. Стояла у окна, когда он ушел, лежала на софе, когда он вернулся, ее тело обмякло, как только он ее обнял, а когда он проник в нее, закашлялась. И кашляла, пока он не почувствовал, как закладывает уши. «Прекрати, наконец!» Чтобы завязать, ему надо много денег. Элберт говорил, мол, больше никаких краж, теперь только наркота. А потом опять пошли кражи, и Джим в них участвовал, чтобы собрать наконец тысчонку-другую фунтов. Полицейских стало больше, ходили туда-сюда, проверяли. Конец осени выдался холодным и сырым. Окна не закрывались, или Мэй забывала их закрыть. Отопление не работало или работало слишком хорошо, было невыносимо жарко и воняло, Бен заходил сюда и что-то ей принес, таблетки. Там она стояла, у окна, в узком и облегающем синем шерстяном платьице, в темно — синем платьице и босиком. Похожая на школьницу. Ясно вырисовывались ее чуть широковатые, красивые бедра. Там стояла Мэй, крепко держась за дверь, с полузакрытыми глазами. Там стояла Мэй, увидела его, рассмеялась, рассмеялась и бросилась на софу. Желтую софу, когда-то бывшую желтой. Перевернулась, срыгнула, и мокрота закапала из ее рта. Она все худела.
Сказала, что не переносит пыли и здесь ничуть не лучше, чем в Нью-Йорке, вон ведь скольких погубила эта пыль, и никто о них не говорит, о погибших. Потребовала чаю. Сейчас декабрь, и Джим пообещал, что в новом году они уедут из города и начнут новую жизнь. Как только будут деньги, переберутся в деревню. Она захотела чаю, и еще принеси ей печенье и пирог. Строительная площадка на Кингс-Кросс расширилась, ремонтировали даже гранд-отель «Мидланд». Через год-другой, как заверял Элберт, тут будет классный богатый квартал, они еще радоваться станут квартире на Филд-стрит. А Джим отвечал, что, если Мэй не пойдет поскорее к врачу и не бросит таблетки, так ей эта квартира не понадобится.
В основном они проводили время перед телевизором, и Мэй засыпала. В этом вся и беда — смутно чувствовал он, но что за беда — не понимал. Какое у нее лицо. Он вышел, закрыл за собой дверь, прислушался, спустился по лестнице, на улице остановился. Опять прислушался. Ледяной ветер трепал бумажки, вздымал пыль. Пластиковые пакеты. Пачка из-под сигарет. Мальчик выглянул из двери подъезда, махнул ему рукой. Январь шел на убыль. «Война ведь давно кончилась, — говорил он ей, — башни, трупы, женщины в чадрах…» — а она лежала, свернувшись клубочком на софе, и плакала. Бен заходил часто, каждые несколько дней. Она это отрицала, но Джим не сомневался.
И только когда Джим сидел рядом с нею, при слабом свете телеэкрана, и рассказывал, какой у них будет сад и ограда, и как он сам ее выстроит, собственными руками, уж он-то знает, что говорит, ведь у него отец был каменщик, и как розы зацветут в саду летом, — только тогда она смотрела на него и улыбалась. В саду они будут пить чай, под вишневым деревом, под орехом, — вот наша жизнь, хотелось ему сказать, и чтобы она думала про это, про сад и про чай, как они будут пить чай под вишневым деревом, под орехом, из кухни с подносом прямо в сад, и вишневое дерево в полном цвету. Пока еще холодно, но вскоре они смогут и погулять, поедут в Ричмонд или Кью, пройдутся по берегу Темзы, в Кью он отведет ее в ботанический сад, они оба в Кью еще не бывали, но там очень красиво, это все говорят. Лицо ее совсем истончилось, она почти ничего не ест, а курит слишком много — так он говорил, хотя и сам курил, и Бен приходил, приносил ей таблетки. Амфетамины, валиум, стоит только Джиму выйти из дому. Джим хватал ее за плечи, тряс со всей силы. «Жизнь!» — хотелось ему крикнуть, хотелось убедить ее, чтобы не впускала Бена, и всего-то через несколько недель или месяцев они уедут, уедут из Лондона и где-нибудь в деревне начнут все сызнова, может, даже поженятся. Это и есть жизнь: начать сызнова. Это и есть жизнь: не умирать. Могут поехать в Ричмонд или Кью, а могут и на море. Но когда Мэй сказала, что Джим кипит от ненависти, он забыл про ее день рождения.
Джим подозревал, что Бен рассказал ей про Элис. Но не предательство выводило его из себя, а нечто более глубокое, чего он и выразить не мог, как не мог объяснить, почему, глядя на Мэй, он, кажется, далеко-далеко от нее и напрасно зовет ее по имени. Хуже, что ей не нравится с ним спать. И никогда не нравилось, как он думал. Элис была другой, отдавалась ему вся, любила его, насмехалась над ним, а потом сперла триста фунтов. Пьяная, беспутная. Столько всего на свете, что любишь и что ненавидишь, а объяснить не можешь. Элис была грязнуля с личиком зверюшки, остреньким, хитреньким, и как это ей удалось его провести. Да чего от нее ждать. Его тошнило от комнатенки на Арлингтон — роуд, с немытой посудой, со шприцами, с радио, которое никогда не выключалось. «Просто животное», — сказал он в ярости Элберту, поскольку Бен утверждал, будто Джим ее обидел.
«А кто ты такой, чтобы ставить себя выше других?» Вот как ответил ему Элберт. Мэй исполнилось двадцать пять, и Джим забыл про ее день рождения.
— Ты просто кипишь от ненависти, — заявила Мэй.
Он собирался пойти с нею в кино. А Мэй отказалась: всюду полно полиции, всюду проверки, и на метро она не поедет.
— Кому мы нужны с такой внешностью? — спросил он. — Разве я смахиваю на араба? Или ты?
— Кипишь от ненависти, — повторила Мэй, и тут пришел Бен, встал рядом и это услышал.
Спустя два дня Джиму не удалось справиться с примитивным входным замком, и пришлось им уйти несолоно хлебавши. Элберт положил ему руку на плечо и заржал во весь голос, а Джим скинул руку и, не помня себя, убежал. Элберт еще ни разу не выдал ему причитавшуюся часть, все успокаивал Джима, дескать, все складываю для тебя, все записываю точно, потерпи еще немножко, — за дурака его держал. Оплачивал квартиру, маленькую вонючую дыру, — дескать, вашу квартиру, и они еще спасибо должны сказать. Но квартира и вправду стала для них почти родным домом, несмотря на щели в оконных рамах, несмотря на вонь, вот только Мэй лежала, свернувшись калачиком, на софе и уверяла, будто все еще видит трупы, тех людей, что бросались из окон в пропасть, будто слышит их крик, будто слышит речь тех, кто заперт в лифтах и на этажах. «И ненависть, — так говорила Мэй, — и ярость, которые и нас достанут, нас обоих, как же мы могли не знать, что они нас ненавидят всей душой?» Он отмалчивался. Сирены завыли на улице, сначала звук двигался справа налево, потом в обратном направлении. «И мертвецы, о которых мы забыли, — продолжала Мэй, — зовут нас». Джим распахнул окно, чтобы впустить свежий воздух. Стоял февраль. Грохот стройки был слышен даже в комнате.
Однажды они отправились гулять на канал, пошли вдоль берега, хотели добраться до парка и до вольера, но Мэй устала, присела на скамейку у канала со словами, что дальше не может, и он пошел один.
Позже он подумал, что в первый раз она исчезла тогда, когда осталась сидеть на скамейке в коротеньком пальтишке, не застегнутом, хотя было холодно, и он разок обернулся, но она сидела с опущенной головой. Он пошел дальше, так что ее уже не было видно, и она исчезла, хотя сидела по-прежнему тихо, не двигаясь.