Бегство талой воды
Шрифт:
Старик:
Смотрю в зеркало. Я ли это? Не обманывает ли стекло? Я вижу зеркало, но видит ли оно меня? Ты стоишь рядом со мной, оба мы отражаемся в зеркале. Но если тебя с превеликим трудом но узнаю, то себя узнавать отказываюсь. С некоторых пор зеркала стали лживы. На них нашла какая-то порча, их исказил химический дефект воздуха. Тебя они изображают взрослой, выросшей, с преувеличенной асимметрией черт, от которой ты еще милее. Но если и в моем присутствии зеркала осмеливаются недоговаривать и привирать о тебе (о, привирать весьма льстиво, надо отдать им должное!), чье младенчески юное лицо я вижу ежедневно и еженощно даже в подземной темноте своих век, то обо мне они врут беззастенчиво. Я знаю, что жизнь не красит человека, но так уродовать может лишь могила. Этот желто-серый, готовый отлететь при первом дуновении ветра пух - моя шевелюра? Этот перезрелый и вялый, оставленный на семена огурец - мой нос? Губы, которые срезали у недельного покойника и прилепили к моим деснам,- мои губы? Шея - отвратительная морщинистая шея черепахи - моя шея? Глаза, подернутые иглами замерзания,- мои глаза? Врешь, проклятое! Врешь, окаянное! Ты - их голографический фокус, их глумливое изобретение. Лишь ртутная тяжесть в конечностях неподдельна, тут вы преуспели, спору нет, все же остальное - злой морок, ваша злонамеренная ворожба, энергетические пассы, рассылаемые вами на частоте радиоволн. Против воли обрядили меня клоуном, наложили чудовищный грим и вытолкнули на арену. Но это не значит, что я буду вас ублажать и кланяться вашим аплодисментам. Одурачить и высмеять- вот ваша цель. Распознать вас и не поддаться - требует известной смекалки и немалого душевного напряжения... Они пытаются убедить меня, что ты, мой ангел, уже не ребенок. Галлюцинации имеют силу реальности. Но и там, в воображаемом, выдернутом из благословенного факта своих детских лет, ты необыкновенна. Тут даже они, ампутаторы и вивисекторы, бессильны. Ты прорываешь геометрию их города, как камень, брошенный в паутину. Но кое-что им все-таки удалось. Они пристроили возле тебя какую-то образину, ухажера, который неотступен и нестерпим, как всякая пошлость и усредненность. Как ты терпишь его? Рот его, обращенный к тебе, как раструб работающего, судорожно-нетерпеливого огнетушителя. Он заливает всю тебя химической пеной болтовни, он топит тебя в ней. Я не различаю слов, но могу угадать их суть. Я силюсь предупредить, я шепчу тебе спасающие слова, но, похоже, ты не слышишь. Какие-то хмарь и мление мысли. Ты даже изобрела способ отгораживаться от меня, от моего докучливого присутствия (понимаю, это кошмар перегретого мозга, химера воображения, но отогнать никак не могу). Ты незаметно вынимаешь из моей руки свою руку, вкладываешь взамен тонкую летнюю перчатку и легким прикосновением губ к моей деревенеющей щеке посылаешь меня вперед, вперед по песчаной дорожке гнусного сквера. И я вдруг вижу, что вновь напрасными оказались усилия, мы никуда не убежали, нас и на этот раз одурачили. Я иду. Включаюсь в игру и иду, беседую с перчаткой и понимаю, что это всего лишь чары, всего лишь майя, как говорят индусы. Не надо только показывать, что понимаешь. Иду, улыбаюсь и беседую. Присядем, говорю я перчатке. Вот на эту скамейку. Я достал из тайничка, из-под "Зеленого корня", где ты прячешь свой клад, вот этот ножичек в футляре из кожзаменителя. Извини, что сделал это, не сказав тебе. Время не ждет. Один человек научил меня затачивать этот нож, фантастический нож, что и говорить. И человек совершенно необыкновенный. Ты его видела, он пару раз заходил к нам. Этот человек - один из немногих, кого им не удалось обработать. Покровитель уродов и дураков. Они собираются за поселком в каком-то овраге, сползаются туда, как улитки, в лужу. Он рассказывает им, что услышал за прошедшую ночь. У него невероятный слух - следствие аллергии. Он слышит, как звенят и ломаются о стекла окон звездные лучи, как крадется на цыпочках злая мысль, как выбирается из земли измученный ядами росток, как ангелы натягивают спасающий покров. Я знаю мальчика, который бегает к нему в овраг. Может, и ты его знаешь. Черненький и худой.
– из фрамуг бесконечного цеха, где варят, парят, жгут, отливают, остужают, сплющивают, прокатывают, вытягивают, режут, куют. А солнце захлебывается и тонет. По всему видать, ему не выдюжить, его потопят, его изо всех сил тянут за ноги вниз, за крыши, за горизонт, на дно. Из того отравленного металла, который обрабатывают в цехах, и качели в нашем дворе. И ты, неразумная, забиралась на них, и тебе нравился их визг и хохот. Те качели не сопряжены людской жизни. У них свое время, свое нечеловеческое бытие. Они зло вскрикивают, когда малыш пытается расшевелить их (бедный!
– он не знает, что такое качели из доски, веревки и толстого сука, в котором живая сила напрягшейся руки, богатырского предплечья дерева, те качели сами нетерпеливо и одновременно просятся в игру, они податливы, уязвимы и временны, как сам человек). Рассказывали, что девочка у нас во дворе упала с качелей - с типовых, металлических, именно с этих казнящих качелей, которые опасны и капканисты, как сам город,- ударилась затылком - и смерть. Бедная девочка, маленькая мученица городских, подманивающих на расстояние удара аттракционов... А грязь! Несравненная городская грязь, что разубралась, разоделась невестой в бензиновые разводы, в радужные цветы. Она, камелия, зазывает усталую ступню: сюда! сюда! ступай смелее! окунись, успокойся, найдешь прохладу и забвение дневных, прилипших к тебе километров (лечебные грязи, грязевые ванны - не мои ли сестры?), я чмокну и обойму, я обтеку и подлажусь, приму любую форму, я податлива и терпелива, я сладострастно покорна, я - твоя, а ты - мой. А вот бессмертные, всепогодные, круглосуточные экзекуторы ковров и паласов, они стреляют узорчатыми, плетеными, удобными для руки орудиями пытки на весь околоток. По закону города они безжалостны, и выстрелы рикошетом летят от стены к стене, чтобы наконец еще и еще раз продырявить мне голову, чтобы убить еще какую-то часть меня. Темнеет. Пробои окон, возникающие во мгле, решетят ночь, превращают в рубище и без того ветхий; некогда царский ее наряд. Стемнело. Но если я выну ножик, раскрою его, освобожу лезвие - сталь от стали, блеск от блеска волшебного меча - кладенца, то погибнут и правый, и виноватый. Как отделить? Как просеять? Вадим говорит: не надо, не берите на себя неподъемное, оставьте до жатвы. Но тогда для чего я затачивал много дней эту сталь?
Директор:
Вы хотите знать мое мнение? Пожалуйста. Я, как администратор, не только не раскаиваюсь в принятом решении, но и считаю его возмутительно мягким. Не забывайте, мы имеем дело с детьми, нашим будущим. От того, как мы воспитаем, как образуем их, будет зависеть и наша с вами дальнейшая жизнь. Да, да, мне совсем не безразлично, как пойдут у нас дела, когда я буду на пенсии. Надо было сдать его психиатрам. Это в лучшем случае. А мы преспокойненько дали ему уйти по собственному желанию. Этот ублюдок - можете ему так и передать, я и в глаза скажу - смутил многие умы в нашей школе. Особенно юные, которые еще не способны анализировать, отличать добро от зла, правду от фальши. Вы все ждете, что я назову конкретные факты? Хорошо. В ноябре мне стало известно,- только не подумайте, что я это культивирую, ребята сами пришли и рассказали, у нас все-таки есть еще здоровые силы в обществе, есть актив, пионеры и комсомольцы, которые обладают трезвым взглядом и не дают впутывать себя в сомнительные истории,- так вот, в ноябре мне стало известно, что этот, с позволения сказать, педагог в подсобном помещении (там хранятся инструменты, готовая продукция ребят: тумбочки, табуретки, журнальные столики) мыл ноги ученикам. Да, да! И это во время урока. Мы тоже кое-что читали и знаем, откуда эти умывания. У меня буквально волосы встали дыбом. Первая моя реакция была такова: ребята пошутили, разыгрывают. Но они предложили мне самому сходить и удостовериться. Пошел и посмотрел. И что же? Идет урок, ребята пилят, строгают, режут, шпаклюют, а он в подсобке, среди валом наваленных до потолка табуреток, стоит на коленях, бормочет какую-то ахинею и моет ноги двоечнику Горлову. Лицо залито слезами, губы дрожат (не у Горлова, естественно), лоб в древесных опилках. "Вадим Иваныч, что это такое? что за цирк? Объясните!" Он даже не встал, не смутился и говорит: "Лев Наумович, я, конечно, скажу, зачем я это делаю, но вы ведь все равно не поймете". "Вы скажите, сделайте милость, а я уж как-нибудь напрягусь". "Хорошо... Я гордый человек, Лев Наумыч, очень гордый, Я - сын своего времени и своего деградирующего народа, своего обманутого народа. Я - плоть от плоти нашей педагогики, которая есть гордыня, помноженная на скудоумие. Мы, так называемые учителя, убили уже миллионы душ. Мы продолжаем убивать и калечить. И я решил положить этому конец. Кто-то должен сделать первый шаг к смирению. Настоящий учитель никогда ни перед кем не гордится... Долго рассказывать, как я пришел к такому выводу..." "Смирение, говорите? Вы отдаете отчет своим словам? Может, вы больны? Сходите в медпункт, пусть Вера посмотрит вас, смеряет температуру". "Спасибо за заботу, Лев Наумыч, я здоров". "Хорошо, тогда я с этой минуты отстраняю вас от работы и ставлю вопрос перед педсоветом. Сегодня же. Отчитаетесь перед коллективом и объясните свою линию поведения". Нет, я рад, что мы от него избавились. И в коллективе такое же мнение. Можете спросить. В целом у нас неплохой коллектив, много сильных и заслуженных преподавателей. Работа методической секции признана лучшей в городе. Есть и свои маяки. Хотите взглянуть на альбом?
Старик:
Все промахиваюсь мыслью, все не могу понять, что происходит со снегом, который выпадает на город зимой. Школьное объяснение - тает. О, эти школьные объяснения! Эти чумные бациллы, которыми в специальной пыточной, именуемой классом, заражают детей. В одно слово учебника учитель способен замуровать пространственно-временной зигзаг вселенной. Он разыгрывает из себя Творца, лицедей и обезьяна. Малышка, ты не пойдешь в школу, обещаю тебе. Надо очень не любить своих детей, чтобы отдавать их в школу. Я буду сам печь тебе пышки из сладкой пыли, что плавает в лесном солнечном луче. А пить ты будешь росу, что сбегает с лепестков в час тумана, утреннего солнца, и освобождения от ночи. Птицы обучат тебя пению, бабочки - движениям, белки и куницы - языку зверей, деревья и трава - языку растений. Ты постепенно поймешь письмена звезд и научишься обращаться к небу. И тебя никогда не будет мучить вопрос, куда уходит зимний снег из города. Я давно попался к ним на крючок. Я болтаюсь на тысяче нитей, которыми гнусные лилипуты привязали мой мозг к этому некрополю, к этому узилищу. Приходит зима, и я в стотысячный раз обманываюсь надеждой: может, на этот раз она остудит лихорадку, снимет иссушающий жар с его бескровных ланит. Мерзкий, он поднимает рыло и рычит в снежную темноту и пустоту. Первый снег обращается в грязь, в воинственную и наглую уличную грязь, что шепелявит и гоняется за колесами, цепляется за каблуки, вскакивает на портфели, сумки, подолы плащей и пальто. Но вот стеклянное копье мороза вонзается прямо в хлюпающую, влажную, цепкую, всепроникающую, жирную смазку. Щелчок невидимых пальцев, сдвиг природных первопричин - и под ногами камень. Тьма летающих, филигранно сработанных звезд плывет по воздуху, наслаивается, ткет сплошное и чистое. Вот плат и покров, одеяло и полотенце - утрись! Но только швея откинулась на спинку стула передохнуть, только перестала мелькать в ее пальцах игла, больной и порочный, перегорающий в похмелье и рабочем надрыве, ты снова выхаркнул забившие бронхи пепел и сажу. Дрожащей, неверной рукой, скрюченной пятерней своей ты сгреб брачную одежду, в который раз отвергая приглашение. Всякий раз по весне ты, город, неряха и люмпен, брезгливо сдвигаешь на обочины сугробы отвергнутых, отброшенных одеяний, отвергнутых и зараженных твоими выделениями. Сработанные из совершенных кристаллов, покровы эти гниют и чернеют. Ты, великий пачкун и осквернитель, надеялся смешать белизну и грязь, снег и свои испражнения. Так и было бы, будь зима вечной. Но ты, изворотливый, все бьешь мимо, все попадаешь не в такт. Чуть выше поднялось солнце, и тебе осталась грязь. Твоя грязь. Завернись в нее, плотную и блестящую, ядовитую и радиоактивную. Это тебе и на выход, и в могилу. Лови, расставляй руки Шивы, не упускай ручьи, в которые, сказочно ударившись оземь, перекинулись снега и покровы. Но где тебе, козлоногому! Я видел толстые решетки на окнах, что зияют среди асфальта ближе к тротуару. Туда устремляются весенние грязные воды. Они пройдут по твоим осклизлым вонючим кишкам и рано или поздно, процедившись сквозь травы, песок, камни, палую листву, подземные отстойники, очутятся в широких теплых водоемах, в игривых ручьях, откуда идет возгонка прямо в небо. Дай руку, хрупкая, придвинься. Наступает время прощания. Несчастные. Вам оставаться. Ущербные потомки Каина, вам оставаться, вам быть рабами его детища - города. Говорят, от тесноты курятника, от сжатости отведенного им пространства куры теряют покой, присущее им миролюбие, отыскивают слабейшую и заклевывают ее до смерти. И вы заклюете друг друга. Начнете со слабейших, а кончите тотальным людоедством. Став жертвами первого искушения, соблазнившись хлебами, вы не получите ничего. Это в лучшем случае. Вы оттянете подолы, ожидая манны, а туда упадут змеи. Вы заплачете, а ответом будет хохот.
Автор:
Этот эпизод произошел зимой. Кажется, в феврале. Снег валил с редкими перерывами. Город напоминал человека, которому на флюс наложили толстый ватный компресс. Вадим позвонил в дверь. Открыла мать. "Вадим! Вадим!
– она схватила его за рукав пальто.- Снова плохо, да? Лица на тебе нет и красные пятна, сыпь. И рвет, наверное, опять, да? Вот вода, пей. И поди высморкайся, не нос, а хобот". Она потащила его на кухню, выдвинула из-под стола табурет. "Может, лучше молока? Сейчас согрею. И меда туда добавлю". "Не надо, мама, Люся не приходила?" "Люсю вызвали. Проверяет больных. Ну, рейд по больным, которые не закончили курс лечения и бросили, не стали лечиться. По самым окраинам города. Раньше одиннадцати, говорит, не жди". Она взяла его за руку. Они сидели за столом. Она положила его ладонь на свою и прикрыла сверху ладонью: красная мокрая пятерня меж двух карих скорлупок. "Может, нам уехать, Вадим, а? Хоть на время. На работе тебя отпустят. (Разговор происходил за несколько месяцев до увольнения Вадима.) И Люся не будет возражать. Она вся ушла в работу. Поедем в Крым, поживем, отойдем от суеты. Там в это время безлюдно. И все аллергии пройдут". Позвонили. Он вскочил: "Это Люся!" Когда у него не было насморка, он безошибочно определял, где и с кем была жена. От запахов начинали чесаться ладони и ступни. Хуже всего, когда начинали чесаться ступни, а надо было идти на работу. Тогда он передвигался подскоками, ломая шаг, выворачивая ногу в лодыжке. Теперь насморк избавил его от чесотки, но взамен невероятно обострился слух. Помогая жене снимать шубу, он слышал, как от ворсинок шубы и волос жены струится получасовой давности дым "Казбека". Этот тончайший звук был лишь эхом того звука, что издавали мужские губы, выпуская дым- пф-ф... "Видишь, Вадимушка, мне удалось отвертеться пораньше. Ты рад? Ох уж мне эти старухи окраин! Пока достучишься, пока разгонят собак... У тебя какие-то больные глаза. И нос распух. Сегодня не рвет? Сейчас полечу, потискаю. Есть хочу страшно, но на ночь не буду. На ночь - это преступление. В ванную! Ты приготовил мне ванную? Намерзлась! Мама, вы белье убрали? Вадимушка, ложись быстрее, согрей норку". У него горело лицо. Он смотрел на нее, на ее яркие губы, на глаза, густо подсиненные, и между произнесенных слов слышал отзвук непроизнесенных, живущих в глубине гортани, в последний момент зацепившихся за голосовые связки и неровности нёба. Это были недоноски мыслей, которые она сознательно умерщвляла: опять эти прыщи, паршивые волдыри! сизо-красная груша носа! в ней пригоршня соплей! и потные руки, потные холодные пальцы! лучше жабу пустить под лифчик, сколько можно притворяться, надо сказать, надо сказать... "Вадимушка, ну что ты стоишь столбом! В себя прийти не можешь от радости, что рано вернулась, да? Беги, беги, расправляй постель, я через пять минут..." Он вытащил из шифоньера свитер, лыжную куртку, теплые бриджи, вязаную шапочку, быстро оделся и открыл окно, чтобы не проходить мимо кухни, не объясняться с матерью. Отодвинув фикусы, встал на подоконник, а потом на пожарную лестницу. Он спрыгнул в сугроб. Мигал болтливыми окнами микрорайон, фонари гудели сварочным светом, дернулась и зазвенела струна провода, сбросив снежный канат. Свобода, эта гулящая девка, готова была пойти с ним куда угодно. Вадим шагал, подстраиваясь под легкую иноходь спутницы. Иногда он поднимал глаза и видел, что бодающие небо трубы выполняют двойную работу: выпускают питонов - пожирателей звезд, и незаметно, в краткие промежутки между выпыхами дыма, всасывают невидимую потенцию жизни, краски и образы сновидений, что питают детские души, тонко формируют сердца. Они всасывают потенцию жизни, а дети мечутся в кроватках, напрасно хватая иссохшими жабрами пустое пространство: там только кошмары да змеи, глотающие звезды.
Старик:
Видел собаку. Болонку. Их несметное множество в городах: бездомные и голодные, мелкозубые и незрячие из-за неряшливых челок - бегающие грязные мочалки. Каждый из нас похож чем-то на ту собаку, за каждым тянется что-нибудь позорное, физиологическое, непонятное, враждебное и в то же время плоть от плоти, кровь от крови. Иногда мы теряем контроль над собой, теряем самообладание и наставляем линзу воспаленного внимания и беспокойства именно на определенное место: болезненный отросток, гнойная язва, незаживающий рубец. И начинаем с утроенной ненавистью охотиться на этот изъян, предполагая в нем причину всех своих бед. И стая, которая всегда рыщет у переполненных урн, набрасывается на нас. Кто виноват? Бедные, бедные! Мы думаем найти счастье, думаем обрести покой и довольство. Его здесь нет. Его на этом свете нет. Как обманул нас сказавший: человек рожден для счастья, как птица для полета. Человек не рожден для счастья, но для скорби, для испытаний и анатомических унизительных нелепостей. Ангел мой, свет мой, я виноват перед тобой. Я много раз задавался вопросом: почему я не ровесник твой, не брат тебе и не сестра? Мы вместе бегали бы по земле, баловались и радовались ослепительным радостям детства. Но судьбе угодно было выпустить меня на беговую дорожку много раньше. Пистолет выстрелил, акушерка хлопнула меня по попке за тридцать, сорок, пятьдесят лет до твоего рождения. И вот я превратился в твоего наставника. Неумолимым ходом событий я стал твоим наставником, якобы знающим, что такое хорошо и что такое плохо. И мне, твоему наставнику, твоему старшему покровителю и охранителю, приходилось наказывать тебя. Раб иллюзий, я считал себя обязанным это делать. Я был рекрутирован для этого судьбой и сроками, я присягнул, и мне выдали мундир моего дряхлого тела, моих теперешних лет. Где ты, говоривший о счастье и птицах? Слава твоя с шумом погибла, а петля лжи все еще стягивается под нашими подбородками. Заповедь новую даю вам- да любите друг друга. Сколько раз, малодушный, я приглядывался к этому кресту, намеревался взойти на него, сколько раз, кромешник, я прытко отбегал в сторону, как только замечал, что подходит моя очередь, что окружающие ждут. Любил ли я тебя? Праздный вопрос. Любил, люблю и буду любить. Делал ли все это из любви? Да, и только из любви. Тогда почему так скорбит и ноет сердце. Тогда почему неумолчный сверчок скрипит и скрипит во мне, вытягивает своим смычком остатки сил и разума? Видишь, я встаю перед тобой вот так, прямо в пыль, и мы уравниваемся в росте. Обними меня и прости. Обними и шепни, открой тайну, не потому ли в будущем, которое только еще наступит, ты станешь отправлять меня на прогулку со своей перчаткой, а сама останешься с тем, кто, как ты думаешь, никогда не предаст тебя? Не потому ли, что я любил тебя и так жестоко понимал долг любви, ты не можешь избавиться от непрощения, хотя сердце твое рвется ко мне с прежней силой? Кто же тогда умеет любить и не причинять при этом боль любимому? Как же любить незнакомого ближнего, если даже любовь к родному не обходится без увечий?
Следователь-врач:
Для чего существует власть? Власть существует для власти. Кому служит власть? Власть служит только власти. Политика - мораль власти. Что такое власть? Это материализовавшееся ХОЧУ и МОГУ. Власть - безусловная иллюзия рядом с вечностью. Власть - безусловная реальность в конечном мире, в котором мы живем. Потому земная власть, стремящаяся к абсолюту, предпочитает атеизм любым формам религии: чтобы не делиться с Творцом всего сущего. Среди прочих наслаждений наслаждение властью наиболее заманчиво, предпочтительно и универсально, мы бы сказали: наиболее комфортно. Не все имеют вкус власти. Вы - один из таких. Не имея желания властвовать даже в малом, вы и властям подчиняетесь без особого желания. Но это куда ни шло, с этим мы могли бы мириться. Вы проповедуете смирение. Но смирение не перед властью, что было бы для всех нас благом, а смирение перед надмирным нечто, чему и сами не можете
Вадим:
От него исходит постоянный надрывный и чаще всего не слышимый простым ухом красный стон. Они врут, что держат его ради поучений и назидательности. Они боятся, а потому терпят его чудовищное есть. Они боятся и верят, что его пророчества могут сбыться, что с его кончиной что-то безвозвратно надорвется в мире. Он, пасквиль на человека, изощренная насмешка над образом Божиим, продолжает слоняться по городу, прошивая его улицы, как гвоздь, брошенный в тину. Глаза под багровыми гноящимися веками точатся слезами, руки, грудь, ноги- ошпаренное, обваренное кипятком мясо. Дети, когда случайно выскакивают на него (точно так же выскакивают на проезжую часть за мячом, не помышляя об опасности) впадают в столбняк или заходятся в крике. Слышал и о женщинах, с которыми приключается истерика. И о выкидышах. Да и не все мужчины способны созерцать его. Чем живет он, где живет, что пьет и ест - неизвестно. Похоже, не пьет и не ест, рассчитывая этим укоротить себе жизнь. Напрасно. Похоже, беднягу, поддерживают какая-то потусторонняя энергия, какие-то эзотерические источники. Вероятно, в нем перегорают беды и злоба города. Перегорают, естественно, в крохотной своей доле. Иначе он бы мгновенно испарился, превратился бы в энергетическую вспышку. Прыщ, в прошлом Голубев (имя, отчество, род занятий, возраст - все в темноте, в неизвестности), видом своим и стоном невольно изобличил и проклял всех, кому, как гласит молва, ценой страданий купил временную жизнь и отсрочку для покаяния. Желая спасти,- вот еще одна антиномия!
– проклял. В этом повинны, надо думать, слепая ненависть боли, нерассуждающий шок: в чем тут его вина? Недавно видел, как ранним вечером (солнце только что ушло за высотный дом) он сомнамбулически закатился на летнюю танцплощадку, отшвырнув билетершу волной зловония. Немногие юнцы и девчонки прыснули к выходу, зажимая носы и уводя глаза в противоположную от него сторону. Играл магнитофон (ни одна группа музыкантов не смогла бы выдержать ритм и мелодию в его присутствии), звучала сравнительно спокойная музыка, но было видно, что каждый звук впечатывается в его изъязвленную кожу, в его тощие ребра, что он вздрагивает, словно к невидимым клеммам на теле подведен ток. Человек пять пьяных верзил, вооружившись штакетинами, ворвались на танцплощадку и стали охаживать его. Звук от ударов был влажный и чмокающий, словно били по парному мясу. Многие слышали, как он застонал, но один я различил, что это был стон облегчения: ему по-прежнему казалось, что таким примитивным способом он может избавиться от жизни. Я был рядом и бросился на помощь, хоть и чувствовал, что мое заступничество будет ему не по душе. Когда я выволок его с танцплощадки за худую, покрытую фурункулами руку (и мне досталось штакетиной на закуску), он мычал понятное лишь ему и мне: зачем? зачем? пусть бы они убили меня! Я усадил его в траву среди густых кустов, что за танцплощадкой, и попытался узнать хотя бы имя и адрес. Он приподнял голову, собираясь ответить, но передумал. Однако я уловил погашенное в горле: Стас... Я сказал, что он, если желает, может использовать для ночлега наш коллектор. Я объяснил, как туда попасть. Он ответил отстраняющим жестом. Не поднимая головы, нетерпеливым жестом измученного человека он отсылал меня подальше. Я повиновался. Я шел, оборачиваясь на его скрюченную в кустах фигуру. В песочнице у дома играли двое мальчишек и что-то между собой не поделили. У одного оказался обломок пилки по металлу, он полоснул им по лицу другого. Тот схватился за подбородок, из-под пальцев потекла кровь. В тот же момент Прыщ, то есть Стас Голубев, схватился за подбородок и вскрикнул. Совпадение? Но они не видели друг друга, даю слово. Вы и тут можете усомниться и заявить: совпадение... Пусть так, если вы так считаете. Я думаю иначе.
Юноша:
He убивайся так, В чем ты виновата? В том, что ты есть? Что живешь на свете? Что мы назначили встречу именно там? Что он, недочеловек, не знал, чью волю исполняет, решившись оскорбить тебя словом и делом? Что он имел вместо сердца медицинскую грушу? Дай твою руку. Не три глаза. Дай руку, я положу ее сюда, в лодочку своей ладони. Видишь? Я ее положил и успокоил. Успокойся, милая ладошка, полежи в лодочке. Сейчас оттолкнемся и поплывем... Ты отворачиваешься, тебя это не занимает. Ты бы хотела ему помочь? Но это невозможно. Уже невозможно. Помочь его детям, семье? У него нет и никогда не было семьи. Обычный бродяжка. Часто менял работу, жил там, где работал. Фуфайку на пол, рукавицы под голову - и вся постель. Пил, что придется, ел, что придется. Вот ты его жалеешь, а у меня было желание убить его. Я понимаю, что этим только оттолкнул бы тебя, но должен сознаться. Я поддался слабости, я на миг допустил, что тебя можно оскорбить, унизить, испачкать. И этим я уравнялся с ним. Прости. И я дитя народа, который все больше превращается в стаю. И я уродлив, и во мне все его пороки. Я с тобой не потому, что смел и чист, а потому, что нагл. Эту науку преподают нам с детства. Я выродок. Почти все мы выродки. Умелая и жестокая рука долго прохаживалась по цветущему саду. И вот сада нет, а давно уже дрова. Хорошо подсохли, вылежались. Хватит и одной искры. И тут я понимаю твоего деда. Я тоже все больше боюсь за тебя. Да, мы раньше посмеивались над ним, а ведь он прав. Он жалуется, что у него мало сил. Но и у меня мало сил, я это понял, когда он замахнулся на тебя. Все, что я могу сделать,- это отдать жизнь за тебя, умереть за тебя. Возьми себя в руки, к нам идет дедушка, а мне нужно еще тебе сказать важное. Я хочу, чтобы мы поженились. Как Ромео и Джульетта. Мы тоже найдем какого-нибудь брата Лоренцо, и он нас обвенчает. Вот я выговорил. И не умер. А теперь скажи, ты согласна? Посмотри на меня, ты согласна? Мы двое будем семьей. И у нас никогда не будет детей. Иметь детей в наше время безумие. Я никогда не понимал, как родители решаются иметь детей. Страшная безответственность. Без их согласия выдергивать их из темноты, из ниоткуда, а потом еще и наказывать их, злиться на них, что они такие, а не другие, что они хотят то, а не это. Но если бы только родители наказывали своих детей, если бы только на них злились. Каждая собака, каждый репей цепляются к ребенку от рождения, чего-то требуют, что-то ждут, а не получив, пытаются пустить кровь. Родиться в наши дни - это попасть в испытательную камеру еще до рождения. Тебя отравляют и облучают, оглушают и удушают, выбивают мозги, а вместо них специальным кондитерским шприцем вводят жеванину из свинца, бумаги, букв и кличей. Мы поженимся не для того, чтобы жить и плодиться, а чтобы выжить. Двоим все-таки легче. Я тебя люблю. Только тебя и люблю на всем белом свете. Наверное, жизнь наша будет коротка, у нас не будет детей, мы уйдем от родителей. Мы ни с кем не будем делить наши дни, наше время. Дедушка уже рядом. Сегодня я не буду от него скрываться. Он ведет за руку твою перчатку и стучит палочкой. Надо наконец ему все объяснить. Видел ли он ту безобразную сцену? Кажется, он сидел к скверу спиной, беседовал с перчаткой и чертил схему побега. Вытри глаза, он не должен видеть тебя плачущей. И познакомь меня с ним. Пора сказать что я твой лучший друг, а не подонок и соблазнитель. Честно говоря, дедушку бы я взял в нашу семью. Третьим. Нам нужно быть вместе. Вокруг творится что-то неладное... Здравствуйте, садитесь вот сюда. Вам плохо? Я сбегаю за газировкой к автоматам. А сначала к тем типам за стаканом, они и из горлышка свое пиво попьют. Посмотри за дедушкой, поддержи его, на нем лица нет.
Голубев:
С людьми и людям не могу, а расскажу песку, пыли, асфальту. Мои собеседники. Мои слушатели. Им можно рассказывать и не шевелить при этом языком. От языка у меня один обрывок остался. Поделом. Меня зовут Прыщ. Боятся, ненавидят, брезгуют. И правильно. Жизнь кончилась, ушла. Сначала мальчик, детство, а потом все остальное. Потом тот мальчишка, потом ночной поезд. Шофер погиб. Измололо колесами. И ко мне подошла смерть, дотронулась до голого сердца замороженным железом. Меня зовут Прыщ, а звали Голубев Стас Валентинович. Идеологический работник. Уважение, машина, личный шофер, чистая работа. Шофер Ник - школьный еще приятель. Железнодорожник собрал его куски в мой большой портфель. Там были только осколки винных бутылок. Сейчас дети кричат: Прыщ, Прыщ, а мама звала: Стасик. Коротенькая челка, саржевые шаровары, большая книга сказок у мамы на коленях. Отличник. Похвальные грамоты. Набор шашек - приз за победу в школьном турнире. Туш на аккордеоне. Способный мальчик. Мама очень в меня верила. Не стало мамы, и я понял, что можно больше не стараться. И стесняться больше некого. Отец притащил бабу на третий день после похорон. Когда впервые заблеял во мне мой двойник, однорогое мурло? Рано. Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят, лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили в море... Детский сад, подглядывание в щелки, общие горшки, школа, скверные слова, компания шалопаев, первый алкоголь, первые пьяньчужки-женщины, показывающие все за флакон украденного дома одеколона. Но мама еще жива... И вот она умерла. Разверзлась земля и взяла ее. Свобода своеволия схватила меня за горло, как аркан, и потащила по пыли и грязи. Со стороны же это выглядело примерным восхождением. Блестяще заканчиваю школу, институт, потом общественная работа. Но все это - легкий и поспешный покров. Главное мохнатые ночи. Козел торжествует. К утру он слегка припомаживается, приглаживается. Зеркало, бритва, одеколон. И никто ничего не замечает. Никто не видит, что это козел, а не я, входит в кабинет, жадно пьет казенный боржоми. Потом молодая жена, в прошлом краса факультета, очаровательная пустышка. А потом должности, положение, маленькие и большие приятности этого положения, финская банька в укромном местечке, машина с Ником. Затем поезд и полет под колеса. И смерть приложила косу к моему сердцу. Плашмя. В тот же миг был раздроблен колесами шофер. А потом погиб в деревне Андрюша. А старший ушел в кутежи и мелкое воровство. Одна жена ничего не замечает. Смерть Андрюши никак не отразилась на ней. Она, кажется, даже помолодела. Седину закрашивает уже не каштановым, а оранжевым, апельсиновым. Думаю, и мое исчезновение она приняла за начало каникул для себя.
Молодой человек:
Сегодня сумасшедший день. Надо бы запомнить число. Какое сегодня число?.. Нет ответа. На тусовке сложных вопросов не задают. Устал сегодня, как колесо, на котором проехали вокруг света. Одна отрада - ящик пива. Угощает грузчик из овощного. Как его зовут? Дай-ка огонька, чувачок. И скажи тому сосунку, чтобы не садился на качели, он здесь первый раз, что ли? Как я устал! И глаза!.. Все, все норовят забраться мне в мозги через глаза - дурная замашка. Два небольших отверстия, два наружных лаза - пятаками можно закрыть,- а они все прут и прут. И пешие, и конные, и автомобильные. Закрою глаза - красный бархатный занавес,- все, спектакль закончен, расходитесь по домам, милые. Ан нет! Кто успел заскочить, без спроса и разрешения согласно наглой своей натуре, продолжает торчать передо мной, кривляться или с умным видом заводит бесконечный треп, от которого челюсти сводит. А уши! Два грота, просверленные природой-матушкой в сплошном граните черепа. В них едва таракан пролезет. А вы будто и не видите этой теснотищи, не желаете видеть. Вы мозолитесь, проползаете, лишь бы попасть на мой тесный чердак, под эту раскаленную солнцем и бесконечным трением о низкое небо костяную крышу. Тесно. Душно. Оставьте меня. Заложу камнями, прибрежной галькой, уплотню и переложу навозом, замажу смолой, как славный Улисс. Лишь бы не слышать. Скоро от всех этих звуков в ушах начнут расти волосы и через год-другой законопатят их с плотностью войлока. Ведь вы, неугомонные, набивались и утрамбовывались годами. Даже по ночам просачивались под дверь и в замочную скважину. А в том вон углу эмалированное облупленное ведро, от него смердит, из него перебегает. В нем накапливалось сквернословие, похабные анекдоты, похотливые образы и ощущения... Дай-ка еще бутылку и не открывай, прошу тебя, зубами. Не порти. Лучше о скамейку. Я что-то притомился. И руки, и ноги. Кончается или кончился завод. Особенно душа устала. Обломала о мои ребра крылья. Даже не знаю, какого она цвета, какой масти. Ей бы выбраться, полетать, почистить перья о перистые облака, об иные сферы, а она не может выбраться. Это вы, незваные, загораживаете проход. Я же сказал тому кретину, переведите, если не понимает, пусть отойдет от качелей. Никто ничего не понимает. Никому ничего не докажешь. Вот мой кулак, он родственник сентиментальности, он вышибает слезу. И сейчас не понятно? Тогда я встану. Подержи, сынок, посуду. Плиз. Ноги ставятся на ширину плеч, шатун, состоящий из плеча, предплечья и кулака, распрямляется и, досылаемый прямо по вектору всем корпусом, входит в соприкосновение с нижней частью жевательного агрегата, именуемого челюстью. По причине отсутствия специальных знаний мне трудно сказать, что происходит затем в организме человека, но результат налицо. Гляньте, он только что терся копчиком о качели, а теперь спокойно лежит в мураве и ваших плевках. Полежит и встанет, и тогда вы дадите ему свежий непочатый пузырек. А теперь, с вашего позволения, я прилягу и покемарю, вытянусь на этой скамейке. Устал. Спасибо, но это не моя бутылка. Да, вот это моя... Может, еще по рублику, пока благодетель не ушел из овощного? И посуду прихватите. В голове шумок. Кажется, надрался... Идиоты, остановитесь! Люди, замрите и осмотритесь! Нет, не хотят. Ходят и не замечают, что деревья - это на самом деле никакие не деревья, и кусты не кусты. Что это вздыбившиеся и одеревеневшие волосы покойников, уткнувшихся лицами в землю и только чуток присыпанных перегноем и палой листвой. И от ужаса, от увиденного там, под землей, волосы их встали дыбом и одеревенели. С некоторых пор так и ведется, а ведь сравнительно недавно были времена, когда деревья были деревьями, а кусты - кустами, когда ужас открывшегося не леденил умерших и не дыбил им волосы. Как все запущено и непоправимо! И голова измучила шею, и ноги не знаешь куда поставить. И пиво кислое и теплое. Позавчерашнее. Друг называется... Впрочем, у него своя инструкция о любви и дружбе. У меня и без него проблем хватает. Вот кровь, скажем, загустела и почернела, как мазут. Пузырится и пенится. Засорена помыслами и поступками. Ходят слухи, что у многих нелады с кровью, густеет и утяжеляется, наполняется пеной и металлическими опилками. Читал длинное исследование, смысл вот в чем: испорченный воздух рождает пороки и плодит преступления. А я подумал: значит, кому-то очень выгоден этот испорченный воздух... Но моя кровь засорена помыслами и поступками, это бесспорно. А что такое поступки? Это отлитые в гипс и затвердевшие фигурки помыслов. Типа шахматных фигурок. Только разнообразнее. Почему в детстве так легко живется? Потому что вены еще не забиты гипсовыми отливками поступков. Где молоток? Поработать бы до пота, обратить в белую пыль и крошево то, что создал я - безумный подмастерье безумной Жизни. Густое это вещество (поостерегусь называть кровью, надо проверить в лаборатории, надо сдать на анализ) с капризами и собственным странным норовом: барабанит в висках, словно обстукивает стенку в поисках пути для бегства,- это раз; во-вторых, тычет и режет чем-то острым сердце; в-третьих, пригоршнями патефонных иголок (типа коротких или обломанных швейных) накапливается ночью то в изгибе руки, то в щеке, то в забытой на краю кровати ноге. Смерть наступает оттого, что кровь теряет свойство жидкости текучесть, превращается в магму, твердеющую массу (различные тромбы), которая уже не подчиняется сердцу, его посылающим толчкам. Астрономы, платные обтиратели телескопов, боятся смотреть в окуляры, молчат о беспорядках и бедствиях над нашими головами... А все-таки благодарность и слава безымянному грузчику (действительно, как его звать?). Леди и джентльмены, корни и корешки, а не спеть ли нам что-нибудь подпольное? запрещенное? какой-нибудь псалом?
– Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, который не заворачивает к нам сюда, в гадюшник, кто не пьет с нами отдающее смертью и порчей пойло, кто не сосет загаженный воздух города сквозь сигаретные фильтры, кто не бьет ближнего своего безразличным кулаком, кто не мнет грудь минутной подруги с холодным упрямством и волей, как резиновое развивающее кисть кольцо, кто не идет в обезглавленный храм смотреть шансоньеток, сигналящих белоснежными ляжками с экрана, что повешен в глубине алтаря, кто не тащит в подвал, на ржавую сетку и обугленный тюфяк профуру, не ширяется, не глотает колеса, не тащится от бензина, не нюхает ацетон... Блажен... А люди все ходят кругами несчастные узники. Делают вид, что садятся в автобус (автобусные остановки вокруг сквера), заезжают за угол, выгружаются и снова ходят, ходят, копятся на остановках. Человек - вывих природы, недоразумение, позорящее Творца. Дай-ка мне твое плечо, пододвинь опору. Что-то я огруз... Мысль, смешанная с пивом,взрывчатка вроде нитроглицерина. Дай-ка ухо, приятель. Поближе. Отолью излишек слов. Так или иначе - мысль вспенивается и пучится: говорил вам-пиво несвежее!.. Ты говоришь- это мысль!.. Что такое мысль? Взятая в дорогу, как посох, она погоняет путника. Нанятая служанкой, командует в доме. Во имя нее человек покушается на человека. Вот ее логика: если ложка слишком велика, то не ложку выбрасывают, а разрывают рот. Недоумки! Как я устал! И к тому же ничего не понимаю в происходящем. Гарсон, еще пинту!.. Отставить!..