Бел-горюч камень
Шрифт:
А самое невыносимое – Гришка без всякого понуждения взял над Изочкой строгое шефство. Следил, чтобы она к приходу Марии прибиралась в комнате, не промочила ноги, не выбегала из школы на перемене без кофты в прохладную погоду… Он отчитывался перед посторонней мамой за отлучки из дома ее дочери-непоседы!
Мария относилась к Гришкиному подхалимажу с обидной Изочке благосклонностью. Вела себя так, будто не прочь завести, кроме дочери, сына… Или даже вместо нее!
К потаенной Изочкиной досаде, больная рука заживала слишком быстро. Ох, как же чесался язык сказать, кто был виноват! И каково было разочарование, когда обнаружилось, что Мария все знает! Гришка успел повиниться. Вцепился в чужую маму клещом:
– Да, Мария Романовна, конечно, Мария Романовна!
До
Изочка тоже не боялась жизни и несла крест знания о тени – тайне взрослого страха.
Гришке больше нравилось, когда Мария рассказывала истории о неведомых городах. Оттолкнувшись однажды от краткого экскурса по Литве, она переключилась на Любек. Вспомнила легенду о том, как при вражеской осаде городской крепости пекари остались без муки и решили приготовить хлеб из того, что было, – из миндаля и сахара. Смолов эти остатки в муку, пекари случайно изобрели рецепт неповторимого лакомства – марципана.
Рассказывая, Мария подметила, что мальчик чем-то обеспокоен. Не понимая некоторых мудреных «буржуйских» словечек, он, вероятно, чувствовал собственную ущербность. Может, даже классовое неприятие, сродни глухой зависти оборвыша, подсматривающего в окно, как барчуки играют и кружатся у освещенной свечами елки. Мария терпеливо, как бы мимоходом, объясняла сложные слова.
Детальное, с подробными отступлениями, описание Любека заняло несколько вечеров. Тревожные сомнения в сбивчивых Гришкиных мыслях стали понемногу рассеиваться. Фантазия взяла верх: лицо раскраснелось, глаза лихорадочно заблестели, он словно сам вдохнул древний воздух Рыночной площади. Вокруг него сгустились ароматы цветущих роз, запахи выдержанного в дубовых бочках любекского бордо и горького миндаля. Гришку потрясло кафе Нидереггеров с его съедобной флорой, фауной и самой сладкой на свете сказочной галереей. Он мечтал попробовать, – нет, мысленно уже ощущал вкус белого марципанового золота, в обмен на которое мышиный король согласился оставить в покое Щелкунчика. Гришка разглядывал ганзейские гербы на фасаде ратуши, диковинно разодетые толпы продавцов и покупателей, актеров и мастеров – кузнецов, гончаров, бондарей, – творящих на виду у всех необходимые, необыкновенно красивые вещи… Для человека, совсем недавно не подозревавшего ни о чем подобном, это был огромный прорыв.
Мария не упомянула о роковой лестнице и чудовищном изобретении средневекового правосудия – позорном столбе, о человеческих страданиях, что становились зрелищем и развлечением для толпы…
За историей Любека, свободного со времен унии Ганзы и потерявшего вольный статус в годы Третьего рейха, последовало путешествие по европейским столицам. Вдоль лондонской Конститюшн-хилл загорелись газовые фонари, окутывая бархатом золотистого тумана изящные линии креповых крыш, Зеленый парк и зубчатую стену Букингемского дворца… Между станциями берлинского унтергрунда с лязгом и ревом помчались по туннельным путям полные пассажиров поезда, а сверху по магистрали Курфюрстендамм покатились роскошные автомобили и двухэтажные автобусы… Ярко раскрашенные парусные лодки с санными полозьями и группы нарядных крестьян на коньках заскользили из голландских предместий по каналу Принцен-грахт на праздник святого Николааса… Сквозь утреннюю морось на острове Ситэ у правого берега Сены выступил стрельчатый фасад собора Парижской Богоматери, и где-то за университетом и Латинским кварталом вырвался из облака к небу указующий перст Эйфелевой башни…
Отец Гришки дошел с боями до города Кенигсберга, который стал советским и был назван Калининградом. Из подслушанных застольных разговоров отца с дружками сын уяснил, что зря советское
Зарубежье существовало в разуме мальчика только как рассадник империализма и поле возможной битвы. Гришка знал о ратных подвигах и разрухе и нисколько – о красоте мира. Впервые раздвинулись перед ним мысленные границы. Перед глазами радужными красками расцвели неведомые города. Неутолимое любопытство разгоралось с каждым новым названием, напряженная работа ума и сердца зажигала глаза восторгом. Слова Марии падали в Гришкино сознание, словно зерна в девственный чернозем. Древняя, но не дряхлая, мощная и нестареющая культура Европы захватила его и заставила преклониться перед гением человеческого созидания… Гришка, конечно, не мог бы так выразиться, он и слов таких не знал. Но теперь, представляя горестные руины на месте исторических улиц, проспектов и площадей, содрогался в суеверном ужасе и незаметно стучал костяшками пальцев по ножке табурета.
В нечаянных лекциях Марии не горели инквизиторские костры. Не было крестовых походов, погромов, революций и нарушенных пактов о ненападении. По проспектам не маршировали колонны солдат, и с балконов на них не сыпались ни цветы, ни проклятия… Никто никого не ликвидировал, не мучил и не ссылал. Кровь истории, из века в век текущая по людским тропам, не лилась в этом созерцательном мире, и не было на Марииной карте флажков, обозначающих взятые города.
«Уничтожить в прах» – всплывающие в памяти слова отца больно задевали восхищенного путешественника, родившегося в мальчике вместо воина.
Глава 10
Неодолимое чувство
Разбуженная любознательность мальчика взволновала и захватила Марию. Извлекая из памяти рассказы Хаима, она стремилась воспроизвести их дословно, с его остроумными сравнениями, замечаниями, интонацией. Наблюдала, как ярко и послушно разгорается в Гришке страсть к постижению земных горизонтов – то, чего не сумела зажечь в дочери, и чувствовала вдохновение, смешанное с печалью.
Изочка тоже испытывала смешанные эмоции: гордилась матерью, сумевшей вызвать в Гришке такой восторг, и одновременно злилась, что он слишком много времени проводит у них в гостях. К тому же Изочку в путешествия никто не приглашал. Она оставалась дома, мыла посуду, и чашки бренчали чуть громче… Все эти далекие страны казались ей неуютными, как неуютным кажется все чужое и поэтому чуждое. Для нее, склонной к открытию неизвестных миров в знакомом краю, гораздо привлекательнее были хоженые тропы, а на большой мир за пределами своего края Изочка смотрела с вежливой отстраненностью.
Мария с удивлением обнаружила, что в дочке, с ее семитскими чертами лица и синими славянскими глазами, живет человек, крепко влюбленный в Север. Негибкая, неотступная и ревнивая, эта любовь не терпела посягательства на свои права, не позволяя Изочке уделить хоть толику внимания чему-то другому. Рассказы о Литве Изочка как будто слушала внимательно и с удовольствием, но не выказывала желания там побывать. Нетрудно было догадаться, что Литва интересна ей только как место, где когда-то жили родители.
Марию пугала эта не по возрасту глубокая, какая-то языческая привязанность к якутской природе, как будто впитанная с молоком Майис. Прочнее стальных слоев на изделиях Степана пристыли к детскому сердцу аласы у березовых рощ, песчаные берега Лены, шаман-дерево на перепутье, бог знает что еще… Однако и сама Мария, русская по происхождению и воспитанию, сознавала, что ее чувства к трем литовским городам также кажутся кому-то странными.
Машенька Митрохина родилась на мемельской, то есть клайпедской земле. Там покоились ее родители. В Клайпеде она встретила любимого человека и прожила лучшие годы. Она дорожила памятью и о Вильнюсе – Вильно, городе, где училась. Русское общество и церковь, вопреки любым экспансиям, всегда оберегали в Вильно русский православный дух. Наверняка исхитрились сберечь и теперь, в безбожное советское время. Что же касается Каунаса…