Белая голубка Кордовы
Шрифт:
— Вот он, негодник! Спрятался в пакет с салфетками.
Быстрые точечные движения по клавиатуре ребром пунцового ногтя большого пальца и вначале бессмысленный щебет с подружкой.
Он сделал вежливое скучающее лицо, уже различив на той стороне разговора — вялый неинтерес… Ну что ж, пора отчаливать, оставим девушку иным любителям прекрасного. Вслух предположил, улыбаясь, что Мари-Кармен из музея выгнали за нерадивость.
Но Пилар не желала сдаваться. Надо же, какая энергичная крошка.
— Знаю! — воскликнула она. — Вот у кого надо спросить — у Хесуса!
Ее сокурсник, работает в историческом
Он совсем не был уверен, что хочет докладывать парню что надо о своих разысканиях и вообще обнаруживать какой-то специальный интерес. Ему необходимо было скрыть наличие под боком у всех этих фанатов, хотя б однажды наверняка побывавших в той кафетерии, картины — ученика? сподвижника? раба? — толедского гения, и свой личный и страстный к этой картине интерес. Темному и полураспавшемуся святому полагалось воскреснуть и сменить фамилию автора, с мало кому известного Кордоверы на… не станем пока поминать всуе…
Однако Пилар с завидным энтузиазмом взялась за дело. У нее как раз закончилось время работы, и они сейчас же могут отправиться в городской исторический архив. К сожалению, у нее нет с собой рабочего телефона Хесуса, но она уверена, что тот до самого вечера сидит среди своих папок и замшелых картотек.
И он зачем-то повлекся за ней в архив, как раз туда, куда утром решил не идти ни в коем разе, стараясь не признаваться себе, что не прочь еще побыть рядом с этой порывистой и одновременно серьезной молодой женщиной.
На вид ей было лет двадцать семь, но в действительности, возможно, чуть больше: в заблуждение вводили тонкие голубоватые запястья, подростковый голос и множество доверчивых полудетских движений.
Опять припустил дождь. Пилар вытащила из сумки зонтик (Кордовин немедленно вспомнил про свой, забытый в университете, — прощай, оружие!), выстрелила им в небо, и решительно взяв профессора под руку, победно вскинула лиловый шатер над их головами. Он засмеялся, отнял, обнял ее за плечи, поднял над нею зонтик, и так они совершили недавний его путь в обратном направлении. От такси она отказалась.
Старинную касону, в которой помещался Исторический архив Толедо, от покатой улицы отделяли кованые ворота с небольшой калиткой и просторный патио, заставленный горшками с геранью вдоль охристых стен и решетчатых окон.
Пилар скрылась между серыми колоннами портика, а он остался ждать в дальнем углу двора, где над трубкой беломраморного фонтана копошилась, пытаясь привстать, слабая струйка воды, словно забытый кем-то больной щенок.
Все это, раздраженно подумал он, совсем ни к чему. Что ты хочешь услышать нового от этого молодого исследователя, и какая разница — кем, собственно, был этот самый Кордовера, который пока еще тебе не принадлежит. Надо замять поскорее вопрос, развязаться с молодняком, расцеловать ручки Пилар и слинять, пока ты не намозолил глаза здешнему архивному синклиту.
Через минуту явилась ужасно огорченная Пилар: такой невезучий день, Хесус в Мадриде, на свадьбе
Ну-ну, заметил профессор успокоительно (она так искренне расстроилась, милая, помощница), — день, напротив, удивительный, ведь они совершили чудесную прогулку под дождем и обсудили массу интересных вещей. А сейчас он (к сожалению должен ее покинуть), а сейчас он приглашает ее пообедать, с удивлением услышал он свой голос, в том ресторане, куда она любит ходить с друзьями.
— Ни за что! — отчеканила Пилар. — Ничем я не заслужила обеда, обманула все ожидания. А сделаем мы вот что: пообедаем у меня. Я утром приготовила паэлью с бараниной, а это — ну вы послушайте, послушайте! — и ножкой умоляюще притопнула: — это бабушкино коронное блюдо, и даже моя старшая сестра не умеет его так готовить, как я.
По его настоянию купили к обеду бутылку «Домине Вердеха», поймали такси и поехали к ней домой.
По пути она слегка струхнула от той лихости, с какой потащила профессора в свою норку, и раза три повторяла, чтобы он не удивлялся — ее студия, которую она уже пять лет снимает у собственного дяди, просто отделенная комната его большой квартиры, выходящая во двор… А дворик чудесный — весь оплетен виноградными лозами.
Дворик-то чудесный, а вот дядя — изрядный сукин сын. Это стало ясно с первого взгляда, с первого шага через высокий порог двери, ведущей прямо со двора в полутемную келью, всю в каких-то пеленах, как колыбель для младенца-Иисуса, какую здесь выставляют в рождественских беленах, вертепах, по-нашему.
Высокий театрально-бархатный занавес от пола до потолка отделял, судя по кубическим очертаниям, кровать; другой, клеенчатый, ограждал в углу — как выяснилось чуть позже — душевую кабинку с примкнутым к ней вплотную унитазом, так что присесть на него можно было только боком.
Кроме того, бережливый и хитроумный дядя умудрился втиснуть в комнату мини-холодильник, газовую плитку, три навесных кухонных шкафчика, столик с двумя табуретами, тумбочку с телевизором, торшер… и еще по мелочам, между которыми оставалось только лавировать с недюжинной конькобежной сноровкой.
— У вас тут очаровательно… — проговорил он, оглядываясь и косясь на торжественные складки мрачного синего бархата слева от локтя. — А… там?
— Кровать, — отозвалась Пилар, которая, оказавшись дома, немедленно принялась с привычной ловкостью одновременно разогревать паэлью, резать салат, ставить чайник на конфорку и совершать еще множество каких-то мелких хозяйственных передвижений.
— Судя по скрытым объемам, — одобрительно заметил он, — это королевский альков.
Она рассмеялась.
— Почти. Бабушкино наследство. Занимает полкомнаты, страшно мешает жить, но духу не хватает продать: на этой кровати родилась моя мама, а она рано погибла.
— Когда? — быстро спросил он.
— Мне было тринадцать.
— И мне! — сказал он.
Она развернулась к нему, и несколько мгновений они глядели друг на друга новыми глазами — давних сирот, почти родственников.