Белая кошка в светлой комнате
Шрифт:
– Это не я… – стал отказываться Дума и вдруг побежал.
Выстрел – он упал, схватившись за ногу. Фрол не спеша приблизился.
– А-а-а!.. Мать твою!.. – отползая и зажимая рукой рану на бедре, вопил Дума. – Не я это, не я! А-а-а!..
– Кто же писал твоими каракулями? – говорил Фрол спокойно. – Коптев? Или все же твоя рука выводила?
– Моя рука, но не я… я не хотел… меня заставили.
– Кто заставил? Отвечай – кто?! – закричал Самойлов.
Это был один из приемов допроса: наорать на допрашиваемого, чтоб аж жилы на шее вздулись, а лицо почернело. Человек начинает бояться непредсказуемости и тяжких
– Я человек маленький, мне чего скажут, то и делаю. Да, написал… Яков Евсеевич приказал. А мне что? Приказ… Якова Евсеевича нельзя ослушаться…
– Моей жене кто писал записку? Ты?
– Не я! Правда, не я. Яков Евсеевич поручил Коптеву писульку отписать для Огаревой, но чтоб рука была чужая, чтоб ежели попадет в ваши руки, то вы не дознались бы, кто писал. А Коптев пообещал дело сладить, у него дружок был Гиря…
– Почему был? – прикинулся Фрол, будто не знает, где Гиря.
– Так убили его вчера. Коптев застрелил Гирю, я сам видал. Мы вместе к ему ходили. Я и Коптев… А сначала парикмахера… ремнем… Я не… ни боже мой… я стоял и смотрел… А Коптев ремнем его…
– Парикмахера за что?
– Огарева тока к парикмахеру ходила. На улице к ей подойти как-то не того, а када человек знакомый… она поверит. А в той писульке написали, чтоб она, ежели ее подробности интересуют, справилась у Штепы. Штепа должен был отвести ее к Федьке Косых, а Федька к Гире, а уж Гиря привесть должен был Огареву к Коптеву, а тот доказательства ей предоставить был обязан – показать распоряжение Якова Евсеевича, где вас назначили ответственным за расстрел ее мужа. Так и сделали.
– Нельзя было короче водить? – поразился Фрол. – Сразу, например, к Якову Евсеевичу нельзя было привести?
– Боится он вас, я так думаю. Боится и не любит. Говорит, скрытный вы, не свой. Да, так и говорил – не свой. А тут парикмахер прибежал к Федьке, да не застал его, встретил Гирю. Ну и сказал, будто девка какая-то к ему приходила, писулька к ей попала, так она про Огареву спрашивала. За это его и придушили, а наперед имя девки узнали. Потом пошли к Федьке, а того дома не было, тогда побежали к Гире, думали, Федька у него. Все равно надо было их обоих… того… Но Гиря был один, ну и Коптев стрельнул. А после вернулись к Федьке, но опять не застали. Коптев остался караулить его, а я ушел.
– С девушкой что приказал сделать Яков Евсеевич?
– Так я просил отдать писульку, не отдала…
– Что приказал сделать с Дашей Яков Евсеевич?
– Так… как и всех… Яков Евсеевич говорил, что людей на свете, как блох, – полным-полно, чего их жалеть? Меня отправили одного, с девкой хлопот, сказали, не будет. А она меня булыжником огрела и сбежала… И карман оторвала… я полночи искал ту бумажку, что у вас, думал, дома оставил. А сегодня пришел сказать Якову Евсеевичу, что не получилось у меня… девку-то… и что я не знаю, где донос.
– А чего ж донос Яков Евсеевич сразу не забрал?
– Велел переписать, чтоб красивше было, и по почте прислать. Оно ж как: штамп почтовый, письмо регистрацию пройдет, на его отреагировать обязаны.
– Донос на полковника Огарева тоже написан по приказу Якова?
– Так да! Я не видал, но слыхал, как
– Сальников какую роль играл у вас?
– А не пойму. Яков Евсеевич вроде не доверяет ему… Фрол Пахомыч, не убивай, а?
– Жить хочешь?
– Хочу! – приподнялся на локте Дума. – Я ж человек маленький…
– А раз маленький, чего тебе небо зря коптить?
И Фрол выстрелил ему в сердце. Дума не успел даже ахнуть, как свалился замертво. Самойлов оттащил труп к реке, сбросил в воду и вернулся в город.
23
Фрол дождался позднего вечера, чтоб в здании осталось минимум народа. Яков Евсеевич допоздна засиживался в кабинете. Что уж он там делал – неизвестно, но, когда ни зайдешь к нему, он вроде как корпел над бумагами, словно это его единственная радость. Самойлов шел к начальнику, как идут на смерть безумно уставшие люди, которым все нипочем. Цель себе Самойлов не определил, шел, смутно осознавая всю беспросветность не только переделки, в которую он попал, но и жизни вообще. Как и Огареву, Фролу было мучительно больно сознавать, что с его помощью построили общий для всех каземат. Во всяком случае, воюя за свободу, он понятия не имел, как она выглядит.
Яков Евсеевич сгорбился над столом перед стопкой бумаг. Взглянув на вошедшего Фрола мельком, он тут же опустил глаза в бумаги. Через паузу осведомился, так как Самойлов молчал:
– За каким делом?
Самойлов молча поставил бутылку водки посередине стола, без приглашения тяжело опустился на стул. Яков Евсеевич спросил, будто отродясь водки не видел:
– Что это?
– Помянем мою жену, – сказал Фрол, открывая бутылку.
– Предрассудки, – буркнул Яков. – Но раз тебе хочется, изволь, выпью.
Он согнулся – практически пропал под столом, – затем выудил из нижнего ящика стола стаканы и сверток. Рассматривая дно каждого, Яков Евсеевич подул в них, сдувая пыль. Хотя какая там пыль? В эти стаканы наливали каждый день, Фрол и налил по половине, выпил, занюхал кулаком – закуски не было. Яков Евсеевич, громко глотая, словно вкуснее напитка ему не приходилось пробовать, тоже выпил, быстро налил себе воды из графина и запил. Наблюдая за его мелкой суетливостью, Фрол невольно гадливо поморщился, заодно гадая, с какой же целью он все-таки явился к начальнику в кабинет. Ах да, давно хотел спросить…
– Скажи, Яша, ты столько народу загубил… что тебе по ночам снится?
– Ничего не снится, я сплю крепко, – беспечно ответил Яков Евсеевич, разворачивая газетный сверток, в котором лежали хлеб с маслом и пластинки отварного мяса. Пододвинув газету с бутербродами к Фролу, угощая его, Яков, смачно жуя, добавил: – А если не сплю, то от кашля. Мучает, сволочь, особенно под утро.
В сущности, другого ответа можно было и не ждать от Якова. Время суровое, принимать близко к сердцу массовую ликвидацию нельзя, а те, кого беспокоила совесть, кто раньше осмыслил несуразицу, несоответствие слов и дел, стрелялись прямо в кабинетах НКВД. Мало таких было, но они были, поступиться собственными принципами оказалось им не под силу, потому пуля в висок виделась достойным выходом. Эти люди ощущали себя запертыми в тюрьме, откуда выход один – на тот свет. А раз выход один, то какая разница, когда и где он откроется? Почему не в этом кабинете?