Белая обезьяна
Шрифт:
Он пошел по набережной Челси. В небе, широком и темном, переливались звезды. На реке, темной и широкой, лежали маслянистые полосы от уличных фонарей. Простор неба и реки успокоил Майкла. К черту меланхолию! Какая путаная, странная, милая, подчас горькая штука – жизнь! И всегда увлекательная игра на счастье – как бы ни легли карты сейчас! В окопах он думал: «Только бы выбраться отсюда, и я никогда в жизни не буду ни на что жаловаться». Как редко он вспоминал сейчас об этом! Говорят, человеческое тело обновляется каждые семь лет. Через три года его тело уже не будет таким, как в окопах, – оно станет телом «мирного времени» с угашенными воспоминаниями. Если бы только Флер откровенно сказала ему, что она чувствует по отношению к Уилфриду, как она решила поступить – ведь она, наверно, что-то решила. А стихи Уилфрида? Может быть, его проклятая страсть претворится в стихи, как говорил Барт? Но кто же тогда станет
Он подошел к Вестминстеру. Только половина одиннадцатого! Не поехать ли сейчас к Уилфриду и выяснить отношения? Это все равно, что пытаться заставить стрелки часов идти в обратную сторону. Что пользы говорить: «Ты любишь Флер, не надо ее любить». Что пользы, если Уилфрид скажет ему то же самое? «Ведь в конце концов я был первым у Флер», – подумал он. Чистая случайность, но факт! Может, в этом и кроется опасность? Он для нее уже потерял новизну, ничего неожиданного – она в нем не находит. А ведь сколько раз они оба соглашались, что в новизне – вся соль жизни, весь интерес, вся действенность. И новизна теперь в Уилфриде. Да, да! Очевидно, не все сказано тем, что «юридически и фактически» Флер принадлежит ему. Он повернул с набережной домой – чудесная часть Лондона, чудесная площадь; все чудесно, кроме вот этого проклятого осложнения. Что-то мягкое, словно большой лист, дважды коснулось его уха. Он удивленно обернулся: кругом пусто, ни одного дерева. Что-то летает в темноте, что-то круглое; он протянул руку – оно отскочило. Что это? Детский шарик? Он схватил его обеими руками и поднес к фонарю: как будто зеленый. Странно! Он посмотрел наверх. Два окна освещены – одно из них в комнате Флер. Неужели это его собственное счастье воздушным шаром вылетело из дому? Болезненная игра воображения! Вот осел! Просто порыв ветра – детская игрушка отвязалась и улетела! Он осторожно нес шарик. Надо показать Флер. Он открыл дверь. В холле темно – она наверху. Он поднялся, раскачивая шарик на пальце. Флер стояла перед зеркалом.
– Это еще что у тебя? – удивилась она.
Кровь снова прилила к сердцу Майкла. Смешно, до чего он боялся, что шар имеет какое-нибудь отношение к ней.
– Не знаю, детка; упал мне на шляпу – наверно, свалился с неба. – И он подбросил шарик. Тот взлетел, упал, подпрыгнул два раза, закружился и затих.
– Какой ты ребенок, Майкл! Я уверена, что ты купил его.
Майкл подошел ближе и остановился.
– Честное слово! Что за несчастье быть влюбленным!
– Ты так думаешь?
– Всегда один целует, а другой не подставляет щеку.
– Но я-то ведь подставляю.
– Флер!
Она улыбнулась.
– Ну, целуй же!
Обнимая ее, Майкл подумал: «Она держит меня, делает со мной все, что хочет, и я ничего не знаю о ней».
А в углу послышалась тихая возня – это Тинг-а-Линг обнюхивал шарик.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. МАРКА ПАДАЕТ
Положение дел все более и более раздражало Сомса особенно после общего собрания пайщиков ОГС. Оно прошло по тому же старому образцу, как проходят все такие собрания: пустая и гладкая – не придерешься! – речь председателя, подмасленная двумя надежными пайщиками и подкисленная выступлением двух менее надежных пайщиков, и, наконец, обычная болтовня по поводу дивидендов. Он пошел на собрание мрачный, вернулся еще мрачнее. Если Сомс что-нибудь себе вбивал в голову, то ему труднее было отделаться от этого, чем сыру отделаться от своего запаха. Почти треть контрактов иностранные, и притом почти все – германские! А марка падает! Марка стала падать с той минуты, как он согласился на выплату дивидендов. А почему? Откуда подул ветер? Против обыкновения. Сомс стал вчитываться в политический отдел своей газеты. Эти французы – он никогда им не доверял, особенно со времени своей второй женитьбы, – эти французы, как видно, собираются валять дурака! Он заметил, что их газеты никогда не упустят случая поддеть политику Англии; кажется, они думают, что Англия будет плясать под их
– Я думала, что это такая верная вещь. Сомс, – жаловалась она, – ведь так неприятно терять на акциях!
Он отрезал беспощадно:
– Если не продашь, потеряешь больше.
И она послушалась. Если семьи Роджера и Николаев, которые по его совету тоже накупили акций, не продали их – пусть пеняют на себя! Он просил Уинифрид предупредить их. У него самого были только его вступительные акции, и потеря была бы незначительна, так как его директорский оклад вполне компенсировал ее. Личная заинтересованность роли не играла – его просто мучило сознание, что тут замешаны иностранцы и что его непогрешимость поставлена под вопрос.
Рождество он провел спокойно в Мейплдерхеме. Он ненавидел рождество и праздновал его только потому, что жена его была француженка и ее национальным праздником был Новый год. Нечего потакать всяким иностранным обычаям. Но праздновать рождество без детей! Ему вспомнились зеленая хвоя и хлопушки в доме на ПаркЛейн, его детство, семейные вечера. Как он злился, когда получал что-нибудь символическое – кольцо или наперсток вместо шиллинга! Санта-Клауса на Парк-Лейн не признавали отчасти потому, что дети давно «раскусили» старика, отчасти потому, что это было слишком несовременно. Эмили, его мать, не допустила бы этого. Да, кстати: этот Уильям Гоулдинг, ингерер, до того запутал этих людей в Геральдическом управлении, что Сомс прекратил дальнейшие исследования нечего давать им тратить его деньги на сентиментальную прихоть, которая никаких материальных выгод не сулит. Этот узколобый «Старый Монт» хвастает своими предками – тем более имеется оснований не заводить себе предков, чтоб нечем было хвастать. И Форсайты и Голдинги – хорошие коренные английские семьи, а больше ничего не требуется. А если во Флер и в ее ребенке, если только у нее будет ребенок, есть примесь французской крови – что ж, теперь делу не поможешь.
В отношении внука Сомс был осведомлен не больше, чем в октябре. Флер провела рождество у Монтов, но обещала скоро приехать к нему. Надо будет заставить мать расспросить ее.
Погода стояла удивительно мягкая. Сомс даже выехал как-то на лодке поудить рыбу. В теплом пальто он стоял с удочкой, ожидая окуней или плотвы покрупнее, но выудил только пескаря – никому не нужен, даже прислуга их нынче не ест. Его серые глаза задумчиво смотрели на серую воду под серым небом, и он мысленно следил за падением марки. Она упала катастрофически одиннадцатого января, когда французы заняли Рур. За завтраком он сказал Аннет:
– Что выделывают твои соотечественники! Посмотри, как упала марка!
– Какое мне дело до марки? – возразила она, наливая себе кофе. – Мне нужно, чтобы они не смели больше нападать на мою родину. Я надеюсь, что они испытают хоть часть тех страданий, которые испытали мы.
– Ты, – сказал Сомс, – ты-то никаких страданий не испытала.
Аннет поднесла руку к тому месту, где должно было находиться ее сердце, в чем Сомс иногда сомневался.
– Я испытывала страдания тут, – проговорила она.
– Что-то не замечал. Никогда ты не сидела без масла.
– Что же, по-твоему, будет с Европой в ближайшие тридцать лет? Что будет с британской торговлей?
– Мы, французы, смотрим дальше своего носа, – горячо возразила Аннет. – Мы знаем, что побежденных нужно действительно подчинить себе, иначе они начнут мстить. Вы, англичане, такие тряпки!
– Тряпки? – повторил Сомс. – Говоришь, как ребенок. Разве мы могли бы занять такое положение в мире, если бы были тряпками?
– Это – от вашего себялюбия. Вы холодны и себялюбивы.
– Холодны, себялюбивы – и тряпки! Нет, это не подходит. Поищи другое определение.
– Ваша тряпичность – в вашем образе мыслей, в ваших разговорах; но ваш инстинкт обеспечивает вам успех, а вы, англичане, инстинктивно холодны и эгоистичны, Сомс. Вы все – помесь лицемерия, глупости и эгоизма.
Сомс взял немного варенья.
– Так, сказал он, – ну, а французы? Циничны, скупы, мстительны. А немцы – сентиментальны, упрямы и грубы. Обругать другого всякий может. Лучше держаться Друг от Друга подальше. А вы, французы, никогда этого не делаете.