Белка
Шрифт:
Необыкновенная печаль была в этих похоронах без провожающих! Бледная брюнетка, кстати, оказалась совсем недурна собою, она вызывала к себе массу всяческого сочувствия. Где вы, мои флотские подруги, невольно пришло мне на ум, где вы, матросская мечта? Стали бы вы, девочки, вот так же грустно смотреть на мой гроб, как эта молодица смотрит на бедную, обтянутую дешевой материей домовину? И вдруг меня как по лбу оглоблей огрели!
Я же видел эту брюнетку! Она сидела на скамейке в коридоре училища рядом с натурщиком Трифонычем, а мы с Акутиным прошли мимо, и я еще подумал тогда… Конечно, это она была — необычайной, вороньей черноты гладкие волосы, белый пробор посреди головы… Я тогда подумал: вот это да, бывают же счастливчики, у которых такие бабы, а если б у меня подобная
Я счел возможным подойти к одинокой женщине, когда автобусы, привезшие и ее, и «моего» покойника уехали, уступая место другим, бесперебойно один за другим пришвартовывающимся к бетонной площадке; женщина в. голубом стояла у свеженасыпанного холмика земли, не обращая внимания на толкотню пьяных гавриков, что хлопотали рядом, готовя новую яму для принятия очередного покойника. Мне хотелось сказать женщине в этот печальный день, что нет у меня таких слов, чтобы выразить братскую печаль и боль, охватившую мое сердце, но пусть она поверит, что день скорби пройдет и сменится днем радости, о чем она и помыслить сейчас не может. Но вместо этих правдивых слов я сказал нечто совершенно несуразное и конфузное:
— Девушка, вы не плачьте. Давайте я провожу вас Домой.
— Вы не забыли, где мы находимся? — строго спросила она вместо ответа.
— Извините меня. Я не хотел вас обидеть, — сказал я, совсем растерявшись.
— Здесь нельзя быть глупым, — печально говорила она, щипля пальцами носовой платочек. — Неужели вы сейчас не чувствуете, сколько здесь, под землей, зарыто обид и несчастий?
— Чувствую, — виновато ответил я и пошел прочь, опустив голову.
Я уехал с кладбища один, но я должен был хотя бы еще раз увидеть эту скорбную брюнетку, поэтому часто стал ездить на…ское кладбище, надеясь встретить ее у известных мне могил. Всю осень и зиму я не видел ее, городок мертвых за это вермя разросся, и тот кладбищенский ряд, в котором были похоронены соседями мой знакомый старичок художник и неизвестный мне близкий для брюнетки человек, ряд продолжился намного дальше, и конец его скрылся в лесу. Весною, когда растаял снег и могилы как следует осели, на них начали ставить надгробия, все почти одинаковые, четырехугольные, из мраморной крошки. На могиле же моего акварелиста появилась неординарная гранитная глыба с портретным барельефом, едва напоминавшим памятный мне облик акварелиста, соседняя же могила однажды украсилась такою же, как и 99 % кругом, прямоугольной плитой с опознавательными надписями.
Я с жадностью впился в них взглядом, желая хоть что-нибудь узнать о жизни исчезнувшей незнакомки, но тут меня словно молния ударила! Братцы! Это оказалась Митина могила! О гибели его говорило все училище прошлой осенью, но о том, как, где он похоронен, никто не знал. Мы в общежитии выпили за упокой его души, я по пьяному делу обидел одного сукиного сыночка, который повадился ходить к молоденькой девушке, к внучке натурщика Трифоныча, что жила в отдельной комнатушке возле квартиры коменданта. К ней, я знал, был очень неравнодушен погибший Митя Акутин, теперь его не было на свете.
— Так неужели ты лежишь здесь, Митька? — сказал я и, черт, заплакал, не мог понять, как это всю зиму ездил сюда и, оказывается, рядом с Митей бывал…
— Как же можно, старик, чтобы такое происходило на свете? — сказал я, и мне стало совсем тошно, потому что я вспомнил, как однажды поздно ночью, в сильнейший мороз, я вернулся в общежитие из поездки в деревню, с мешком картошки на плечах, и увидел стоявшего у стены Митю, он был без шапки, куцее пальто на рыбьем меху было расстегнуто, но воротничок задран до ушей.
«Митька, ты чего тут мерзнешь?» — гаркнул я еще издали. Он потоптался на месте и, ничего не ответив, съежился еще сильнее. Я подошел, бросил мешок на землю, мы поздоровались, рука у него была как ледяная култышка. «Пойдем картошку жарить, у меня еще бутылка самогонки есть», — поманил я Митю,
Общежитие наше уже погрузилось в сон и тишину, окна были темны, и только над нами светилось одно окошко, все загравированное серебряными узорами мороза; оттуда свободно, словно не было никаких преград, лились звуки флейты, на которой упражнялась Марина, внучка Трифоныча. Ее родители якобы уехали куда-то на Север, на заработки, девочку оставили на попечение старика, но что-то они никак не спешили назад, и она уже заканчивала музыкальное училище, а Трифоныч, единственный из старых жителей нашего барака, все чаще полеживал в больнице, и Марина постепенно сдружилась с нашими студентиками, вместе с нами веселилась и голодала — бывало и такое.
Раньше здание общежития было обыкновенным барачным жильем тихого московского предместья, но постепенно все были переселены в новые квартиры, и только старик упрямо не выезжал из своей каморки, тягаясь с властями из-за какой-то особо выгодной для него жилплощади. Но я думаю, что Трифонычу попросту не хотелось уезжать от нас, ведь вся жизнь его перевернулась с тех пор, как дом стал общежитием художников-студентов. От них он заразился страстью к рисованию, они втянули его в работу натурщика, которая пришлась весьма по душе общительному старичку. Он стал считать, что скоро достигнет неслыханных высот в рисовании, слава упадет ему в руки, как золотое яблочко, придет великое богатство, — в ожидании этого Трифоныч вообще думать забыл о хлопотах насчет нового жилья и никуда не собирался переезжать. Марина, его смирная внучка, ни в чем не перечила ему, потому что и сама была существом беспечным и довольно вялым.
Мне вспомнилось, что в ту морозную ночь Митя стоял под ее окном и, очевидно, слушал игру на флейте; он был тих и спокоен, как всегда, ничто не показывало, что парень влюблен, да мне было и не до подобных тонких наблюдений, я еле жив был от усталости, целый день длилось мое путешествие с мешком картошки, что я пер из деревни. В голодные дни, которые наступали у нас спустя примерно неделю после стипендии, ничего не могло быть прекраснее рассыпчатой деревенской картошки, выращенной на живом навозе, а не на химии, и с тех пор, как однажды я приволок мешок этого вкусного продукта в общежитие, студенческая братва время от времени отправляла меня в командировку на мою родину, в складчину оплачивая мои дорожные расходы.
В этой академии едоков деревенской картошки Митя был неизменным и действительным членом, его усердие мне было известно, и поэтому, увидев сдержанность, проявленную им при встрече, я был немного удивлен и даже слегка обижен: хоть помог бы, черт, занести на второй этаж мешок, который я провез и протащил на горбу почти триста километров… Но вот теперь, плача над его могилой, я способен был понять, что волновало Митино сердце в ту холодную ночь, и на веки вечные прощаю другу невольную мимолетную обиду, которую нанес он мне, пока был жив. Еще припоминается мне в эту минуту, когда поглаживаю рукою колючую травку — первое весеннее украшение Митиной могилы, как он год назад, примерно в это же время, сидел в комнате с отставшими обоями, в каморке Трифоныча, и старательно рисовал Марину, позировавшую с флейтой в руках. Я шел мимо и в приоткрытую дверь — а дверь этой комнатки плохо закрывалась и, если не была заперта, всегда оказывалась приотворенной — увидел усердно склоненную голову Акутина и услышал томные, ленивые рулады флейты, на которой не играли, а нехотя упражнялись. Зная о необычной стеснительности Мити и его сдержанности по отношению к девушкам, я был весьма заинтригован и сунулся в приоткрытую дверь. Бывают какие-то мгновенные впечатления, которые сразу, без всяких ходов и переходов открывают тебе всю подноготную того, что перед тобою происходит. Мне за ту секунду, которую я позволил себе потратить на многозначительный взгляд и подмигиванье, адресованные приятелю, стало ясно следующее. (Это я теперь могу все разложить по полочкам, а тогда я засмеялся и пошел себе дальше своей дорогой.)