Белка
Шрифт:
— Митенька, но как же ты смог… — начала она. — Я ничего не понимаю, милый мой, но ты все расскажешь мне…
И Митя стал писать, а Лилиана, стоя рядом, читала из-под его руки:
«Я не умер никак не мог умереть это невозможно если художник должен что-то сделать знает что делать а сделать еще не успел. Я все слышал и все понимал хотя шевельнуть пальцем не мог и почти не дышал. Меня резали в анатомичке ты везла меня хоронить потом закопали в землю я слышал как земля стучала по гробу. Я лежал и знал что так не будет моя смерть еще невозможна. И скоро рабочие кладбища откопали меня. Я стал стучать по крышке гроба и они испугались и разбежались. Я сам открыл крышку там всего два гвоздя было забито а остальные проскочили мимо края гроба. Как только холодный ветер подул на меня я вздохнул первый раз и начал дышать. Дело было вечером уже темно я закрыл гроб забил камнем гвозди и ушел а то бы скандал поднялся наверное».
— Но как рабочие догадались откопать тебя, родненький?
«Бутылку
— Страшно было тебе, наверное… Бедный мой Митя!
«Нет не страшно и не больно а как будто я долго спал и все что делали со мной происходило будто во сне. Ох и выспался я — с тех пор совсем спать не хочу».
…Первую ночь он провел в лесочке близ кладбища, сидя под густой елью на хвойной подстилке. Из-под нависших еловых лап видны были далекие огоньки какой-то технической мачты, торчавшей над покатым холмом ночного леса, что чернел по другую сторону огромного поля. Резкий крик ночной совы пронзал влажный пар лесного дыхания стрелою из иного мира — был ужасен первый миг разрушения чуткого тела тишины, в которую впилось острие птичьего крика; но безмерная кротость ночи одолела, и словно последовал глубокий вздох холма, на котором раскинулся далекий лес. Огни на мачте приветствовали воскресшего Митю, словно дети, что увидели его издали и с криками радости, еще не слышными из-за расстояния, устремились к нему по воздуху — до самого утра летели к Мите эти жизнерадостные огни, спеша к нему, когда он смотрел на них, и куда-то разбредаясь, если он сам отвлекался и не глядел в их сторону. Но под утро, когда над лесами смутно обозначился туманно-синий полог неба, огни эти сразу утратили свою детскую шаловливость, стали бледными и большеглазыми, усталыми, словно изведали некую печаль в бессонную ночь.
Он будет просить подаяние и жить милостыней, тем более что много еды ему, кажется, и не понадобится теперь. Но самое главное, что он неожиданно обрел в своем новом положении, — это избавление от тоски и жгучего чувства нежелания жить, чем были омрачены все последние его дни перед гибелью. Причины, вызывавшие подобное нежелание у юноши, конечно, не исчезли, и по-прежнему звери, столь удачно маскируясь под людей, портили жизнь, и поэтому вся земля кипела ненавистью и злобой, и свиньи на ней были отменно толсты и счастливы но у воскресшего Мити ко всему этому появилось новое отношение, безопасное для его души, которая словно прошла в своем накале через некую критическую температуру и из твердой, как кристалл, и болезненно отзывчивой на каждый внешний удар стала полувоздушной — неуязвимой для любого удара. Митя прошел через смерть и затем с необычайной настойчивостью восстал из гроба для того, чтобы завершить собою некий процесс, который не мог остаться незавершенным. На сердце Мити был покой, высокий и невозмутимый, как небо нового утра.
Но хотелось Мите Акутину выяснить одно обстоятельство для начала, и он решил найти своего убийцу. Он выбрался к воротам кладбища, где в этот час еще было пустынно, и думал, что скоро хлынут людские реки по улицам, настанет утренний час пик, — и тут же был подхвачен широким человеческим потоком, устремленным ко входу станции метро, у самых дверей сжат телами людей, таких же беспомощных, как он сам, влекомых чудовищной силой напора в пасть подземки, которая, напрягая свое бетонное горло, проглатывала обычную утреннюю порцию пассажиров.
Многоглавое безобидное чудище, ты выглядишь, как бесподобный гигантский спрут, твоя кольцевая линия вызывает в памяти круги ада, но ты не спрут и не адское помещение, ты самое милосердное чудище громадного города, в твоем каменном чреве не гибнет мелочь человеческая, ты терпеливо пропускаешь ее через длинную грохочущую каменную утробу и вновь извергаешь наверх, под солнце и небо, высосав из каждого лишь желтую капельку медной монеты — пятачок. Ты самый непритязательный едок, гастроном демократического толка, с невозмутимостью глотаешь и благоухающую французскими духами московскую даму, и пропахшую потом, с растрепанными волосами цыганку; сурового отрока в черном мундире с красными лампасами — суворовца и дядьку из провинции, низко надвинувшего кепочку на свои хитрые глазки; пучеглазую толстуху, которая подозрительно смотрит под ноги на ленту эскалатора, прежде чем ступить на нее, и элегантного морского офицера с блестящим, новым «дипломатом» в руке; баскетболистку двух метров ростом и почтенную чету лилипутов в золоте, в жемчугах, со старческими личиками новорожденных младенцев; негритянского юношу в розовых штанах, с курчавой бородкой, с походкою газели, и бабку в бурой шали, с двумя набитыми сумками, перекинутыми через плечо, которая с неожиданной резвостью
Митя Акутин выбрался из вагона подземного поезда, остановился посреди громадного вестибюля и, подняв голову, стал следить за летающими в воздухе крылатыми существами. Их было так много, что, в сущности, они не летали, а беспомощно барахтались друг возле друга, хлопая крыльями. «Хорошо, что моего ангела-хранителя уже нет среди них», — подумал Митя. Жалко их было. Потеряв своих подопечных, которые без них влезли в вагоны и уехали, они теперь бессмысленно месили воздух, толклись под потолком станции, и многие ангелы, отчаявшись, безрассудно ныряли в черный зев тоннеля, надеясь догнать ушедший поезд. Л из другого тоннеля, откуда должна была появиться встречная электричка, вдруг начинали вылетать один за другим, а вскоре вываливаться скопом те, что влезли в тоннель на предыдущей станции, — их теперь, со страшной скоростью, в грохоте и лязге, подгонял поезд. Он вылетал из черной дыры, весь в пуху и в перьях ангелов, гоня перед собою их встрепанную, смятую стаю.
Митя направился к выходу, по пути заметив, что людская толпа, в которой было много нарядных женщин, выглядит не менее сказочно, чем, например, карнавальные толпы в картинах старых итальянцев. Существует, конечно, определенный облик каждой эпохи, выраженный внешним видом человеческой толпы, но во всякие времена — с с тех пор как люди стали собираться в нарядные толпы, — несмотря на различие в одежде, вид со вкусом одетых, мирных, довольных собою людей бывал праздничен, сказочен и таинствен. Люди красивы — художники разных времен понимали это и передавали в своих картинах загадочный праздник жизни шумный карнавал на бескрайних пустырях вечности.
Вдруг кто-то тронул его за плечо, и Митя живо обернулся, радуясь этому первому прикосновению к себе. Небольшой старичок с подстриженной седой эспаньолкой, со впалыми щеками голодаря, но с очень живыми, круглыми глазами стоял и смотрел с улыбкою на Митю. Он узнал в старичке одного из натурщиков, а именно того, которого всегда приглашали на уроки пластической анатомии: старичок, несмотря на почтенный возраст, голодное лицо и малый рост, был отменно сложен, мускулист и, главное, мог рельефно напрячь любую группу мышц, какую просила преподавательница, стоя возле него с указкой. Старик в своем деле был мастак, Митя не раз рисовал его, но не помнил, чтобы они вступали в беседу или перекинулись хотя бы парой слов… А тут старичок весь засветился в приятнейшей улыбке, радостно задвигал ушами и дружественно держал свою легкую, твердую руку на Митином плече. И Митя понял, что натурщик, должно быть, ничего не слышал о его гибели, коли при встрече не выразил ни удивления, ни страха, а один только сплошной восторг. Подошел с грохотом поезд, и старичок, в последний раз энергически и деликатно хлопнул парня по плечу, так и не молвил ни слова и быстренько удалился, чтобы уже никогда больше не встретиться Мите. А он направился дальше и, поднимаясь на эскалаторе, жадно вглядывался в лица едущих навстречу людей.
Для него, только что воскресшего из мертвых, люди, в сущности, перестали разделяться на знакомых и незнакомых. Он не мог бы теперь одного из них полюбить, а другого возненавидеть.
Смертный миг, через который он уже прошел, навсегда остался в нем, и он на все смотрел теперь из этого замершего мгновения. При таком взгляде на людей нельзя было испытывать к ним любви или ненависти. Каждый из них был словно он сам; невзирая на то, мужчина перед ним или женщина, ребенок или взрослый — в каждом хранилось то единое, главное, что делало всех равными перед небесами. И к этому главному, знал теперь Митя, глупо и суетно относиться с любовью или ненавистью. Как и, например, к молнии, к Северному полюсу. (Можно ли сказать: люблю молнию, или: не люблю Северный полюс?) Совершенно новый взгляд восприятие воскресшего Лазаря — теперь определял его отношение к людям.