Белка
Шрифт:
О творец, зачем прелесть цветов увядающих, стать деревьев, падающих и сгнивающих на земле, красота — мара, страсть — гиль, величайшие творения миражи? Зачем эта хмельная брага, которую ты столь усердно варишь, это булькающее ворчание сусла, хлюп брожения и пышная пена вырвавшейся на волю струи жизни? Кто будет пить это зелье, неужто ты один, неимоверный брюхан, пожиратель искривленных пространств и гравитационных полей, созидатель черных дыр в космосе, невидимый нам Исполин, вмещающийся, однако, в моей крошечной беличьей башке? Кто кого породил — ты меня или я тебя, или мы вечно порождаем друг друга: безвестная таинственная Воля мой разум или не менее таинственный и несчастный разум
Что это гудит, бурлит передо мною, мгновенно надувая гороподобные мышцы вод и сердито подталкивая берег, — море ли Черное у Пицундского мыса или синее сусло жизни, в котором канул мой дельфин, так и не найдя во мне умиленного ценителя его земного, земноводного счастья? Что плещется у моих ног, нежно облизывая круглые гладкие камешки, — соленая ли прозрачная кровь твоя, мать моя Земля, или прозрачная, влажная кантилена твоей музыки, которую творишь ты у меня на глазах, невидимый, но где-то совсем рядом работающий композитор зорь рассветных, дирижер морских ветров, сочинитель зефиров и оглушительных ураганов? Почему бы тебе в это утро, безупречно сотворенное тобою, не предстать перед сыном в привычном и доступном для него образе отца человеческого — в штанах, босиком, с растрепанной бородою, со следами утомительной и высокой ночной мысли в очах?
Встает над морем солнце. Оно красно и округло — желток огненного яйца, название которому День. Ликуют бакланы и чайки, срываются с воды и длинными вереницами, словно нанизанные на одну летящую над морем нить, несутся вдоль берега туда, где гладь водная неспокойно рябится мелкими волнами — пришел косяк рыбы, птицы с воплями падают на это место и тут же исчезают, словно растворяются в море, — все новые и новые стаи черных птиц падают в кипящий клочок залива и исчезают в нем. Настал час охоты, неистовствующей под водою, миг насыщения алчущих птиц и гибели безвинных рыб, этих плодов огорода морского. Туда же несутся вскачь, обгоняя друг друга и накручивая свои прыжки-колеса, проголодавшиеся лихие дельфины.
И, прислушиваясь к далекому шуму морского базара, на прибрежном пресном озере, обросшем желтым камышом, замерли другие водолюбивые птицы: зимующие здесь утки, гуси и лебеди.
Розовая капля озера, ошеломленно взирающего снизу вверх на бездонное рассветное небо, вдруг словно проросла этими неподвижными птицами, незаметно на глаз выплывающими из камышей на середину розового озерного зеркала. Лебеди круто выгнули беломраморные стебли своих долгих вый, с безумной самовлюбленностью Нарцисса уставясь вниз, в свои собственные отражения; черные утки и рассыпная мелкота водяных курочек окружили лебединое становье, словно послушная и смиренная челядь своих царственных хозяев.
И неисчислимыми грудами драгоценных каменьев — смарагдов, сапфиров и лазуритов — высились ближние и дальние заснеженные горы утра, эти самоцветы южной мгновенной зари. Каменистыми дорогами, выбитыми по склонам холмов, двинулись вниз, на зимние долинные пастбища, стада коров и буйволов. Над пустынным полем бесшумно скользнула первая цапля — большая недоверчивая птица.
Вдруг на озере всполошенно загоготал дикий гусь и ударил крылами, следом грянул гулкий гром выстрела, торопливо повторился нерасторопным дуплетом и расплескался влажным эхом по дальним ущельям. И черноусый браконьер, высунувшись из дверцы красного автомобиля, поспешно перезаряжал ружье, алчными глазами озирая камыши, воду и прибрежную, огибающую озеро дорогу. Курочки и утки мгновенно
Все в это утро жаждало жизни, борьбы и спасения, один я, наверное, был равнодушен ко всему, потому что со всей отчетливостью уразумел, что давно уже не живу, а доживаю, тяну лямку тоскливого существования, словно вечный каторжник дни своего бессрочного заточения — с тех пор, с того дня, с одного московского вечера, когда вдруг понял, что потерял вас навсегда.
Это было весенним вечером на шумной улице, возле универмага; шел народ; глубина улицы, словно дальний конец ущелья, тонула во мгле сумерек; я шагал среди толпы, сжимая руками рассеченную грудь, и сквозь кровавый хрип бормотал себе под нос: «Ничего, и это пройдет, и все пройдет». С тех пор я то и дело повторяю про себя это утешение — если мне становится невмоготу плыть во времени своего существования, по бездонной реке, реальная сущность которой докажется лишь тем, что я когда-нибудь утону в ней.
Рана моя зажила, и на груди слева, где зияла клокочущая кровавая дыра, не осталось никаких следов, я почти здоров, если не считать небольшого геморроя, к которому исподволь привык, словно к неудобному и не совсем приличному, но близкому родственнику. Я давно и безнадежно женат, у меня растет сын, шустрый бельчонок, на которого я взираю с грустью и недоумением: неужели этот легкий поплавок понесет далее по реке забвения мою тайно пронесенную через жизнь боль, мое противление злу и все те недоуменные вопросы, которые я вынужден был задавать кому-то — тому, кто вовек безответен.
Жена моя буйволица, приятная в человеческом обличье и весьма уютная дама немалых размеров, равномерно и равнодушно перетирает жвачку наших совместных тягучих дней и почти не обращает на меня внимания — даже в минуты более экспансивные, чем время мирного сидении перед телевизором; и, отбарабанив свой урок, каждый из нас поворачивается на свой излюбленный бочок, чтобы погрузиться в свои сны: один уже вскоре несется по зеленым пролетам вершинного леса, видя себя пушистым лесным зверьком, другой бежит на тучные степные пастбища и блаженно погружается в прохладную грязь приречных болот.
Послушайте, а что было бы, если б в тот майский вечерний час в Москве, на людной улице Москвы, маг-шутник, правящий нашей жизнью, не превратил бы вас в невидимку?.. И я успел бы догнать свою возлюбленную в толпе, положил бы ей на плечо свою руку и решительно, сурово сказал: «Ты моя!»
Жизнью называется конечно же только восхождение к вершине радости бытия, а нисхождение с нее — это постылый спуск в долину небытия; и вот я уже приближаюсь к сей прохладной долине и с невольным нетерпением прибавляю шаг.
Уже приобрел я охотничью собаку, породистую западносибирскую лайку с крепкими клыками, я усердно откармливаю ее мясом и жду своего часа. Близко мое избавление, мадам, я в этой жизни потерял вас и не видел отца-матери, но кроме моей беличьей природы небо меня наградило мыслящей душою, и она торопливо растит в себе некий плод, скорее, скорее старается придать ему необходимую форму и окрасить в цвет зрелости — так вишня на подсыхающей ветке скорее других, зеленых еще и твердых, наливается обреченным трагическим пурпуром. Моя истинная возлюбленная! Я не успею, очевидно, разоблачить заговора зверей, они уже почуяли и не дадут мне этого сделать, мой верный пес все пристальнее и загадочнее посматривает на меня, но я успею хотя бы выкрикнуть несколько предостерегающих слов и с бесстрашием свободного существа совершу свой маленький подвиг, который и посвящу вам, моя бесценная.