Беллона
Шрифт:
Разлил граппу по бокалам. Глянул на седовласую. Ее лицо внезапно сделалось чудесно молодым, ярким, розовели щеки, и морщин вроде было уже не так много. Он склонил набок голову, она ощупывала глазами его загорелое раскосое лицо.
– А вы нерусский.
– Нет, русский.
– Ну что вы мне говорите!
– У меня бабушка чувашка.
– Вот это ближе к истине.
– А вы... здесь живете?
Она продела ножку бокала сквозь пальцы, баюкала бокал в ладони.
– Нет. В Америке. Я прилетела в Италию в гости.
– А! А я думал,
– У меня здесь похоронена подруга. Даже и не подруга, а...
– Она задумалась. Грела ладонью граппу в бокале.
– Не знаю, как вам объяснить.
– Не объясняйте, - он махнул рукой, - если не надо, то не надо.
– Сначала я у нее была служанкой, а потом... Я, знаете... Это как-то сразу трудно... Но тогда вы ничего не поймете, если я... Я была в лагере. Ну, в концлагере. В Аушвице.
– Где, где?
У Юрия вспотели руки. Он поставил бокал на стол.
– В Освенциме. Так по-польски. По-немецки -- Аушвиц. Она была моей хозяйкой. Она... была... главной... над женскими бараками. И помощницей врача. Она убила много людей. Очень много. Я ей прислуживала. Меня угнали на работу в Германию. Так получилось. Слава Богу. Ведь я осталась жива.
Дама смущенно улыбнулась и подняла бокал.
Юрий схватил свой. Ударил бокалом о бокал. Все плыло вокруг. Он ничего не понимал. Мокрое платье дамы облепляло ее плечи, грудь и живот, у нее была еще очень красивая фигура. Стройная. Под мокрым шелком ясно обозначались клавиши ребер, впадина пупка. Шею обматывала связка жемчугов. Искусственный или настоящий, подумал он, черт знает. Солнце падало наискось, из-за края полосатого тента, ей на колени, и шелк быстро высыхал. Она повела плечами и пригубила граппу.
– Ах... Хорошо!
У Юрия тряслись губы, и он выпил граппу залпом, чтобы успокоиться.
– Вы такой впечатлительный, - утешающе сказала дама.
– Не надо мне было про войну. Давайте о чем-нибудь хорошем. Как вы живете в этом вашем... Кусмо... Космо...
– Козьмодемьянске.
– Козьмодемьянске.
– Живу хорошо. Жена Раиса, двое детишек у нас, девочки. Я фотографирую, а еще летом как строитель подвизаюсь, строю дома, баньки... ну, в марийских деревнях. Платят мне! Я фото цветные делаю. Места у нас красивые. Леса, грибы. Напротив, знаете, Юрино на Волге, там замок графов Шереметевых, так я там народу -- ужас сколько наснимал! Тьму. Так и живем... хлеб жуем. Не жалуемся! А вы там как, в Америке?
Она еще один глоток сделала. Скулы ее горели. Она опустила глаза, и он увидел: у нее ресницы тоже седые, белые, как у альбиноса.
– Я была замужем. И у меня тоже было двое детишек, как у вас.
– Подняла глаза. Они насквозь были высвечены ярким, жестким светом. Он видел дно ее жизни, ее души.
– Мой муж занимался автомобилями. Процветал. Девочки очень красивые... были.
– Были?
Он уже все понял.
– Мы все разбились на машине. На его новой машине. Он дорого купил. Самую новую, последнюю модель. Очень красивая машина. Как женщина. Такие женские формы. Плечо... бедро...
–
– Мы поехали во Флориду. На океан. На пляжи. Я хотела показать девочкам океан. Искупаться. Вдоволь накупаться в теплом море. В синем море. На просторе.
Он понимал: она говорит сейчас, просто чтобы говорить, чтобы выговориться. Застыл. И граппа куском льда застыла в бокале.
– Муж водил машину хорошо. Даже очень хорошо. Ездил быстро, но грамотно. Он безупречно водил машину. Не придерешься. Мы сначала хотели приехать в Новый Орлеан. Девочкам показать город. На подъездах к Новому Орлеану на встречную выехала грузовая фура. Она снесла нам весь левый бок. Я сидела справа, на заднем сиденье. Муж и Дези погибли сразу. Лили еще жила трое суток. Еще жила. Пока она жила, жила и я. А потом я умерла. А потом меня воскресили. Но я до сих пор не знаю, зачем.
Она одним жадным глотком выпила граппу. Зажала рот рукой. Так сидела, закрыв глаза. Юрий положил руку на ее руку.
– Не тоскуйте. Это все жизнь.
– Да, - кивнула она, - это все жизнь.
Прикоснулась к темной бутылке прямо перед собой. Слабо улыбнулась. Ее улыбка улетела мотыльком-однодневкой.
– Еще нальем? Это хорошее кьянти. Я люблю кьянти.
Юрий разлил красное вино. Осторожно поставил бутылку на стол.
– Вы здесь живете у друзей?
– У друзей. В семье. Это родня моей бывшей хозяйки. Они ухаживают за ее могилой. А это ее кафе.
Она кивнула на столы, на стулья, на гудящую речами и смехом веранду.
– В каком смысле ее?
– В прямом. Она была его владелицей. Еще до войны. Я всегда приезжаю сюда, заказываю кьянти и долго сижу. Вспоминаю.
Опять эта просящая, умоляющая простить улыбка.
Юрий осмелел.
– Как вы можете приезжать на могилу убийцы?
Женщина опустила голову под тяжестью серебряных кос.
– Могу. Вот так, могу.
– Почему?
– В том аду, - голос русской был ровен и даже весел, будто бы она не о войне рассказывала, а о партии в гольф, - любое человеческое отношение уже было счастьем. Можно сказать, я была счастлива.
– Счастливы? В Освенциме?
– Да. Счастлива. В Освенциме. И я тогда была не просто молодая -- я была ребенком. И я была жива. И меня хорошо кормили. И ко мне хорошо относились.
– Вот как, - Юрий сжал кулаки под столом.
– За тарелку супа вы полюбили эту нечисть?
– А что вы хотели бы? Чтобы я пошла и убила из игрушечного автомата коменданта лагеря?
Ему нечем было крыть. Он опустил голову.
– И она не одну меня спасла. Она спасла еще одного человека. Мальчика. Как это, - она искала русское слово, - новорожденного, да, младенца.
– Младенца?
– Ну да. Его родила одна девушка. Еврейка. Родила и ушла в газовую камеру. А ребенка усыновила моя хозяйка.
Юрий положил руки на стол и опять сцепил кулаки.
– За две спасенных жизни -- тысячи расстрелянных и сожженных? Хороши ваши весы!