Беллона
Шрифт:
Вода! Океан! Вода живет внутри земли. Всем земля владеет. Земля: почва, песок, живые мыслящие извилины храбрых рек, влага и боль, когда понимаешь: ляжешь в нее.
Океан кончился. Снова под ними полетела суша. Летели все быстрее. Ажыкмаа задыхалась. Ветер забивал ей ноздри. Ветер был плотнее хирургической стерильной ваты, его невозможно было вдохнуть. А только выдохнуть.
Ажыкмаа и выдыхала. Она чувствовала себя стаканом, из которого выливается крепкая бешеная водка жизни прямо в глотку неведомой тьмы. У тьмы не было имени. А может, этот странный белоглазый
Горы и реки полетели стремительно, ближе, еще ближе, и Ажыкмаа хотела закричать: это моя родина! это Тува! вот они, Каа-Хем и Бий-Хем, вот он, мой Кызыл!
– и ветер тут же забил ей глотку. Вместо лица под ее лбом летел и свистел ветер.
Там, внизу, мой народ. Моя земля. И справа и слева - тоже моя земля. Родина. А я полжизни прожила на чужбине. Почему я уехала?! От себя?! Почему я не вернулась... к себе...
Большая страна. Ты вспомнила ее имя. Не надо подсказки, ребенок. Подсказывай в школе.
В страшной своей школе, где учителя стреляют в детей, а дети убивают учителей. И все квиты.
Она летела, глядя глазами ветра, и еще живой рукой сжимала руку ребенка и плакала от радости, что теперь-то, вот теперь, под куполом этой великой сцены, под балдахином этого ветряного, речного, озерного, небесного занавеса будет видеть, охватывать свою родину, землю свою всю, целиком, одним слепым от счастья взглядом.
Оглянулась - а ребенка рядом нет. Зрячий ветер еще помог ей увидеть и понять это.
И она развела руками и, в дрожащей балетной пачке, наступая на всю стопу, неуклюже и грубо, в пуантах с развязанными шелковыми лентами, пошла по облакам одна.
Она звала слабым голосом, пока он у нее еще оставался в узкой птичьей глотке обреченной Жизели, в свисте бесстрастного лютого ветра, между ледяных тающих щек: "Ника! Ника!" - но свист становился все громче, ничего не осталось на когда-то живой и нарядной сцене, все сдуло последним военным ураганом - люстры, рампу, оркестр, кордебалет, капельдинеров и зрителей, и молчание бесконечных пустых пространств ужасало ее.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ЛЮБОВЬ МОЯ
[дневник ники]
3 декабря 1942
Я родилась в 1934 году в городе Горьком. Меня зовут Ника Леонович. Когда мне исполнилось три года, мы переехали в Москву. У меня мама врач, а папа художник.
А сейчас идет война. Меня отвезли подальше от войны и немцев, а получилось все наоборот. Я живу в деревне в Тульской области с дедушкой и бабушкой, это мамины родители. Идет 1942 год. Дедушка сплел мне красивые лапти. Они пахнут липовым медом. Нашу деревню заняли немцы. Мне только снятся по ночам кремлевские башни и красные рубиновые звезды на них.
Фашисты вошли в нашу хату. Выгнали нас. Мы стали жить в сарае, в погребе. Еще к нам пришел старичок сосед, Яков Моисеевич. Он отморозил руки, у него пальцы стали синие и серые, и он взял кухонный тесак и их отрезал себе, один за другим. А мизинец
Немцы забрали у нас все наши шубы, тулупы и пальто. На себя пялили: очень мерзли. Тряслись и грели руки дыханием. Они взяли мои шерстяные чулочки и завязывают ими свои противные рожи. На улице минус тридцать, снег под валенками хрустит. Бабушка так умоляла немцев: дайте мне мою шубку, умираю от холода! Они не дали, ударили ее прикладом в грудь, и бабушка упала на снег.
9 декабря 1942
Нас погнали на запад, в Германию. Нас было много, целая толпа. Не только из нашей деревни, из других тоже. Если кто падал от усталости - подходили, наставляли автомат и убивали. Поэтому я, когда падала без сил, старалась быстро встать и широко улыбаться. Бабушка однажды упала и не поднялась, и рыжий немец подошел и выстрелил ей в затылок. Дедушка упал, и его застрелили.
Мы шли пешком до самой Польши. В деревнях уже говорили по-польски. Потом заставили повернуть, и в толпе зароптали: на север гонят. Какая разница, думаю, где умирать, на севере или на юге. Мы подбирали под дубами мерзлые желуди и грызли их.
Дошли до деревни, где говорили на чужом языке, и не на польском. Мне сказали: это Латвия. В Латвии нас постригли, помыли в большой и страшной бане, а потом всех загнали в вагоны, в длинный поезд, и поезд постоял немного, перестукнул колесами и пошел. Сначала медленно, потом все быстрее.
Ехали долго. За время пути многие умерли. Наконец остановка, велят выходить! Вышли. Видим низкие бараки. Люди бормочут: "Ощьвенчым, Ощьвенчым". Идем к баракам. И на нас сверху падает медленный снег. Я уже немного понимала немцев. Они зло говорили, как вороны каркали: вот русские приехали, и привезли с собой снег, тут у нас снега не было столько лет!
А я иду по снегу босая. Дедушкины лапти все износились до дыр, и я их выбросила. Гляжу, а многие люди идут босиком. Немцы дали нам деревянные чоботы.
Мы привыкли к колючей проволоке и к перекличкам. Старших детей гоняли на завод. Они делали там кирпичи, возили вагонетки.
А еще я привыкла к тому, что вокруг меня то и дело умирают люди.
Я все думаю: а когда же я умру?
Я из веточек сделала игрушечную коляску, из старой ваты сваляла маленькую куклу. И в нее теперь играю. Пою ей, как мне бабушка пела: "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя! То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя!".