Беллона
Шрифт:
Снег искрился ярче звезд. Глаза слепли.
Осторожно, не сводя глаз с Ивана, наклонился.
Автомат лежал рядом. Можно было его схватить.
И дать очередь по Ивану.
"Я не схвачу оружие. Я не убью тебя".
"И я тебя не убью. Давай живей! А то сдохну я тут, на морозе!"
"Тебя так и так расстреляют, - сказал глазами Гюнтер, натягивая сапог.
– Твои командиры".
"Ну и пусть. Пусть! Что сделалось, то сделалось! Назад пути нет!"
"Ты прав. Назад пути нет".
Гюнтер натянул второй сапог и наклонился за шинелью.
Надел шинель, влез руками в
Теперь стояли друг против друга: один одетый, другой в исподнем.
Иван захохотал.
Он хохотал под звездами, закидывая голову, касаясь затылком шеи, хохотал безумно, взахлеб, до слез. Так же резко оборвал смех.
В гробовой тишине на них сыпались звезды.
Гюнтер показал глазами на автомат.
"А можно?"
"Совсем обнаглел, парень. Это мой автомат. Пусть меня из него и расстреляют. Мне выдала это оружие моя армия. А ты шуруй отсюда. Пока я не передумал".
– Пока я не передумал, - сказал Иван вслух губами изо льда.
Гюнтер напоследок вонзился зрачками в зрачки Ивана. Глубоко, жадно. Проткнул ему глазами глаза - до кости. Что под черепом врага? Какие мысли?
"Не убьешь? Когда побегу?"
"Не убью. Если бы хотел - давно бы уж убил".
Гюнтер повернулся. Побежал неуклюже, приминая вражескими сапогами белый чистый снег. Снег хрустел под сапогами и проваливался, и Гюнтер тонул ногой глубоко, чертыхался и вытаскивал ногу из снега, как из рассыпанной муки. Тропы не было. Расстилалась снежная целина. Он бежал, куда глаза глядят. А глаза не глядели. Он бежал зажмурившись, повторяя немыми губами: "Я жив. Жив. Он пока не стреляет. Не стреляет. Не стре..."
Встал. Обернулся. Смешная белая фигура Ивана, в исподнем и в грязных портянках, маячила в белой пустыне. Черное небо рушилось, хохотало, показывало все зубы-звезды. Это смерть Ивана смеялась над ним. Над его глупостью. Над его жалостью.
– Расстреляют тебя, - сказал небу и снегу Гюнтер, согнулся, будто пули свистели над головой, и опять побежал.
Он не знал: он бежит к реке. Земля клонилась вбок и влево, и он бежал по склону земли, понимая: снег падает и осыпается, и здесь овраг, а может, он спрячется за холм, и никто его не увидит. Где его часть? Где его офицеры и солдаты? Они давно уже передислоцировались. Куда же он, дурья башка, мчится? Летит? Ползет? Снег набивается в рот. Под сапогом уже не снег, а лед. Лед! Это берег.
– Берег, - прошептал Гюнтер.
– О мой Бог, берег! Река!
В какой стороне солнце? Долго еще ждать зимнего рассвета. И он не знает, где восток, а где запад. Где север, а где юг. Он ничего не знает. Он даже не знает, что он остался жив. Русский солдат отпустил его. А может, это тоже сон? Или его расстреляли, а это такая странная жизнь на том свете?
На том свете белые простыни диких полей. Лупоглазые звезды. Круглые мишени планет. Медные пули метеоров. Ветер поднимает винтовку свою. Снежный танк грохочет и сминает все на своем пути. Зима порубит их всех, немецких солдат, в куски, в фарш для котлет, в морковку для супа мамы Изольды. Мама, я так хочу твоего супа. Мама, я голоден. Я так голоден. Я так хочу есть. Мама, я хочу есть, я хочу пить, значит, я у тебя еще жив.
Ивана не расстреляли только потому, что комвзвода орал, брызгая слюной: "У меня каждый
"Кого-кого благодарить, а? Не слышу!" - крикнул комроты, закуривая трубку. Трубка ходуном ходила в руках. Комвзвода подражал Сталину, такие же, как у Сталина, усы отпустил, и этого не скрывал.
"Что слышали!"
Иван стоял перед командирами в подштанниках. Губы его прыгали. Голову он не опускал.
– Расстреляйте меня, товарищ командир. Виноват я!
– Пошел вон! С глаз моих!
Иван глубоко вдыхал табачный дым.
Когда он слепым медведем вылез из командирской землянки, обнял сам себя руками за плечи и мелко трясся, подошла к нему Евстолия Ивановна, в одной руке держала шинель, в другой сапоги. Протянула Ивану.
– Вань... Это Петруши Синюкова. Не побрезгуй. Он у нас сегодня помер. Не спасли. Осип так и сказал: ранения, несовместимые с жизнью.
Иван взял амуницию из рук медсестры и сказал:
– Спасибо, Истолька.
И сел на снег. И плакал, обхватив руками шинель, как живого человека.
И солнце всходило.
[великий овраг]
Они гнали нас к Великому Оврагу.
Везли на грузовиках; гнали по пыльной дороге, наставляя дула автоматов, кололи штыками, чтобы мы шибче бежали.
Мы шли, не сопротивляясь. Меня это удивляло: ну почему мы молчим покорно, идем как коровы, как овцы, гуртом, перебираем ногами, бежим так послушно к смерти своей!
– и никто, слышите, никто и не вырвется вон из смиренных рядов, все склоняют головы и идут, бегут, бредут, тащатся туда, где их будут убивать.
Люди будут убивать людей. Непредставимо.
И меня? И меня тоже!
Я крикнула: "Не хочу! Нет!" - и шагнула в сторону, чтобы вырваться вон из обреченной колонны, но меня за локоть схватила седая Сара Штыпель. "Деточка, не надо, - зашамкала старуха Штыпель, - ты уж лучше вместе со всеми, со всеми не так страшно, понимаешь? Понимаешь?!"
И тогда я поняла.
В толпе - не страшно. В толпе - среди своих. Вспомнила русскую пословицу: на миру и смерть красна. Я, еврейка Двойра Цукерберг, сейчас своя среди своих. Много нас тут. Я крикну, я заплачу, мне будет больно, страшно больно, а меня со всех сторон сожмут родные локти и плечи, на меня будут глядеть родные глаза. Глаза моего народа.
Я, еврейка Двойра Цукерберг, умру сегодня вместе с моим народом. Он тысячу раз умирал и возрождался. Сегодня просто очередная смерть, и все. Ничего особенного. Не будет меня, но ведь останется народ. Всех они не перестреляют! Не повесят! Не сожгут!
"Детонька, а старый Леня Шмуклер сказал мне, что там весь Великий Овраг едким натром засыпали... и нас туда бросать будут..."
Я быстро, задыхаясь, шла рядом со старой Сарой. Я видела - старуха уже не может идти. Ловит воздух ртом. Глаукомные больные глаза жадно вбирают лес, подлесок, дома на краю города, трещиноватый асфальт под семенящими ногами. Солдаты с черными пауками на рукавах погоняют нас. Мы - скот. Далеко, в толпе, слышу, поют. Это раввин Липа Грузман распевает псалмы.