Беллона
Шрифт:
– А ты близорукий, - сказала она по-русски, а потом сказала по-немецки, и он понял: - Schade. Zu schade. Spaet. Zu spaet.
А что жалко, или кого жалко, и почему слишком поздно, он сразу понял. Все понял.
Автоматный ствол уперся Двойре в грудь. Она сама, рукой, приставила дуло к тому месту чуть пониже ключицы, где еще билась в ней жизнь.
– Давай, - тихо сказала.
И ждала.
Две, три секунды. Четыре. Пять.
Два, три века. Вечность.
"Раз-два-три-четыре-пять... Вышел зайчик
– Не замай!
– взвизгнула рядом с ней хохлушка.
Игрушка-хохлушка, пташка-хохлатка, пирожок-загадка, жаворонок... звонкий...
Грязный палец слегка нажал на спусковой крючок. Двойра ощущала лед железа. Странная улыбка изогнула ее посинелые на ветру губы.
Вокруг женщины тихо завыли. Кто-то хрипел на земле, лицом в грязи, царапая пальцами сырую топкую глину. Ногти вырывали из земли корни, червей, тайну жизни. Когда мы все умрем, мы станем землей. Землей.
– Швайн! Юде! Швайн!
"Зайчик мой..."
Немец закинул жирную бычью башку и захрипел. Оторвал одну руку от автомата. Завозил, заскреб рукой по траве, вскапывал землю пятками. В ноздри Двойре ударил острый запах поздней, живой и свежей осоки. Изо рта немца полилась грязная, бурая жидкость. Он вздрогнул раз, другой и застыл. Железный клюв оторвался от ключицы Двойры, отогнулся вбок. Оружие шмякнулось в грязь, обдав подол Двойры жирными брызгами. Два стеклянных, крепко пришитых к ватной толстой голове глаза отражали холодное солнце: оно тихо, нежно клонилось на закат.
– Ah, schnell! Vorwaerts!
Солдат с трудом поднял руку и выпустил из автомата очередь вверх, в небо. Заклекотали птицы.
Двойра стояла и смотрела в зенит. Он был то серый, то голубой, то рыжий, то черный; тучи летели, обдавая землю голые лбы холодом, и Двойра думала: это перламутр, это внутренность перловицы, а я жемчужина. Она сама себе снилась.
Сама себе улыбалась.
На холодной земле остались лежать пять женщин из их вагона и толстый придурочный фриц. Поодаль, опрокинутым котелком, валялась его смешная кепка. "Гнездо для зяблика", - подумала Двойра и зябко повела плечами.
Их загнали в вагон, и они брали за руки и за ноги застреленных больных и, раскачав, выбрасывали их из вагона на насыпь -- одного за другим, одного за другим. Вечерело. В спутанной, как седые волосы старой ведьмы, пахучей траве пели последние полевые птицы. Они прощались с мертвым летом. Оплакивали мертвую землю.
Двойра и девочка с уложенными вензелем на затылке тонкими русыми косками, кряхтя, подняли последнее тело. Старик. С виду худой, а какой тяжелый. Двойра держала старика под мышки, девчонка -- за ноги. У Двойры внезапно заломили зубы. По ободу двух зубных дуг, сверху и снизу, ударила молнией яростная, несносимая боль.
– А-а!
Двойра обхватила лицо ладонями. Присела. Качалась из стороны в сторону. Ныла. Стонала. Боль обнимала щеки и шею железным кольцом. Светлокосая девочка не отпустила стариковские щиколотки, крепко вцепилась в них, аж пальцы посинели.
Женщины рядом, плача, вытирали с досок густую кровь пучками соломы.
– Прости, - простонала Двойра, вжимая пальцы в щеки, - болит... сейчас пройдет...
– У собаки боли, - сказала девчонка серьезно, по-взрослому, - у кошки боли, у зайца боли, у птички боли, а у нашей... как тебя звать?
– Воря, - отупело, изумленно выстонала Двойра.
– А у нашей Воречки заживи. Заживи, слышишь! Заживи! Быстро!
То ли от резкого, смешного, повелительного крика девчонки, то ли оттого, что эшелон медленно стронулся с места и пошел, пошел вперед, на запад, стуча стальными костями, неуклонно, обреченно набирая ход, казнящая боль Двойру и впрямь отпустила.
Снова продеть руки под плечи костистого старика. Подтащить его к двери. Так. Вот так.
Мимо неслись вечереющие поля. Сырая, промозглая, бедная, вечная земля. Терпельница, мучительша и мученица наша.
– Ну, девка... раз-два... взяли!..
– Еще раз... взяли!..
Они выбросили из вагона старика уже на полном ходу. Ветер развевал кудрявую черную шапку Двойриных дивных волос. Она подумала: а заколки-то и нет, - а девчонка уже шарила в кармане, вынимала красную шелковую грязную ленточку, тянула.
– Вот. Возьми. Перевяжи. В рот лезть не будут.
Двойра, зажав ленту в зубах, закручивала волосы на затылке в черный жгут. Глаза девчонки отражали ее зрачки. Двойра потрясенно гляделась в чистое зеркало ее лица.
"Все мы друг другу зеркало", - страшно, с легким и сладким холодком детского полночного испуга подумала она.
И девочка, молча отразив ее догадку, светло и безумно улыбнулась ей, пока она перевязывала свои ночные волосы красной, как пионерский галстук, атласной лентой.
[ева браун взгляд изнутри]
Мне очень весело жить. Да, очень весело жить! Я так рада, что я никогда не теряю детского, веселого и счастливого отношения к жизни!
Я молода, а меня любит лучший человек Рейха, перед ним падают ниц все люди и все народы. А когда он валит меня в кровать, он смеется: все передо мной падают ниц, а моя Ева падает передо мной на спинку. После любви - а он неистовый в любви, он плохо сдерживает себя и иной раз даже делает мне больно - я переворачиваюсь на живот, и он гладит, гладит мне спину нежно, как кошечке или любимой собачке. И я млею и таю от восторга.