Беллона
Шрифт:
– Обратно в строй!
– махнула рукой.
Женщины, не веря себе, попятились. Одна даже ощупала себя: неужели жива? Жива!
Строй стоял неподвижно, все дыхание затаили.
В полной, жуткой тишине над голыми затылками взрослых и детей раздался стальной высокий голос:
– Ты! Юдин! Приходи в медпункт. Я дам тебе медикаменты.
После работы я прошла через весь лагерь к медпункту, где лечили только немцев, а нас никто не лечил. Постучалась в деревянную дверь. Раздались четкие громкие шаги. Дверь открыла она, белая. Сапоги у
– А, ты, юдин! Проходи.
– Она махнула рукой, и я вошла. В медпункте никого не было. Темно, и лампа не горит, и в окне - плоские длинные, как серые рыбы, крыши бараков.
– Ты такая смелая? Зачем ты ничего не боишься? Ты не боишься смерти?
Я не знала, что отвечать. У меня отсох язык. Белая наслаждалась моим смущением. Она подошла и потрогала меня пальцами за подбородок. Пальцы были холодные, как черви. Я дернулась, отвела голову. Она видела мой испуг и мое отвращение. Занесла руку, чтобы ударить меня. Потом медленно опустила. И опять глядела - глаза в глаза.
– Молчишь. Хорошо! Bene! Molto bene!
Подошла к стеклянному шкафу. Достала с полки коробку. Швырнула мне. Я поймала.
– Ас-пи-рин!
Еще коробка. Еще бросок.
– Стрептоцид!
Упаковка, и опять в меня летит.
– Гор-чиц-ни-ки, porca Madonna!
Переступая с каблука на носок, подошла ко мне. На каблуках она была выше меня ростом. Но я глядела на нее так, как если бы я выше ростом была.
– Мед? Чай? Uno momento.
Она распахнула еще один шкаф, вроде как кухонный. И правда, там стояли продукты, много разных странных коробочек, и оттуда странно, прекрасно и заманчиво пахло. У меня потекли слюни. До меня доносился запах ветчины, запах сельди, запах мяты, нежный и тонкий запах шоколада. Белая вытащила из шкафа баночку. В ней виднелось коричневое, тягучее. В другой руке белая держала пачку чая. Это был не грузинский - иностранный чай, и я разобрала надпись на коробке: "INDIAN NATURAL TEA".
Обе руки белая протянула ко мне.
– Мед. Чай. Бери! Presto!
Я затолкала лекарства в карман лагерной робы и вытянула руки, и белая вложила мне в руки мед и чай.
Я глядела на нее, как на сумасшедшую.
И она тоже глядела на меня, как на умалишенную.
Так мы стояли, две сумасшедших, и глядели друг на друга.
И нечего нам было сказать друг другу.
И я повернулась, чтобы уйти. И уже пошла, да она удержала меня за плечо. Даже сквозь синюю толстую ткань рабочего лагерного халата я почуяла холод ее руки.
– Эй! Стой! Останься.
"Сейчас бестия будет надо мной издеваться, - подумала я.
– Поиздевается и убьет. А мед и чай - просто театр. Чтобы потешиться".
– Выпей со мной чаю, - сказала белая.
– У меня есть хорошее печенье. Вчера привезли из Касселя. И превосходная ветчина, местная. Свинья мясная. Вкусная. Я сделаю бутерброды. Не спеши в барак.
Я слушала ее и не слышала. Мне казалось - я слушаю диковинную музыку, скрипки, виолончели. Однажды мой одноклассник,
– Я не спешу, - осторожно сказала я.
– Molto bene, - сказала белая.
– Тогда садись! Марыся!
Она хлопнула в ладоши. Я думала, в медпункте никого нет, а на самом деле тут, за вешалкой с одеждой, пряталась девочка. Совсем маленькая девочка, чуть старше моей Лизочки, лет десяти, не больше. А наряжена, как взрослая горничная: фартучек, туфельки на каблучках, в волосах белая кружевная наколка. Русые косы на затылке корзиночкой. Умиление сплошное. Я даже улыбнулась. Я забыла, что идет война. И что эта хорошенькая девочка - пленная и рабыня.
– Марыся! Нарежь нам бутерброды с ветчиной! Быстро!
Нож, доска, кусок свинины в руках девочки заплясали весело и отчаянно. Она резала, кромсала, грациозно укладывала ветчину на аккуратно порезанный хлеб. Расставила тарелки, чашки. В синих фарфоровых чашках болтались, звенели золоченые ложечки. Мне казалось - я попала в детскую сказку. Марысины быстрые, тонкие ручки исправно сделали работу и крест-накрест легли поверх белоснежного фартука. Она стояла перед нами и ждала следующего приказа.
– Разогрей чайник! Завари чай!
Все было исполнено. Через пять минут чайник пыхтел на плитке, в белый заварник сыпалась заварка. Я поднесла чашку с горячим чаем к лицу и вдохнула странный запах. Чай пах молоком. Сливками.
– Оолонг, - выдохнула белая.
– С Тибета. Он пахнет топленым молоком. Правда, вкусно? Ешь! Пей!
И я ела и пила.
Когда же сон оборвется?
Я боялась о чем-либо спрашивать надсмотрщицу. Ела, пила, молчала. А она смотрела на меня и меня изучала.
Когда бутерброды с тарелки исчезли и моя чашка оказалась пуста, белая насмешливо спросила:
– А что же пила без сахара, юдин? Вот же сахар.
– Мизинцем подвинула по столу ко мне сахарницу.
– Твоя фамилия Цукерберг, юдин? Цукерберг! Сахарная гора, ха-ха!
Я молчала. Я не могла смеяться вместе с ней над собой.
Смех белой отзвенел. Горничная Марыся стояла по стойке "смирно", ждала указаний.
– Можешь взять себе одно печенье, Марыся. Одно!
Белая назидательно подняла палец. Девочка схватила с тарелки печенье. Убежала с ним в угол. Я слышала, как она громко грызет его, хрустит, как мышка.
– Почему ты молчишь, юдин? Почему не говоришь со мной?
Я набрала в грудь воздуху.
– Потому что вы угощаете меня, и я ем.
– Да! Так! Ты поела. Теперь говори! Или не наелась? Хочешь еще?
Она сама откромсала ножом ломоть хлеба, кусок ветчины, бросила мясо на хлеб, грубо воткнула мне бутерброд в зубы.
– Ешь! Ешь!
К горлу поднялся ком, будто снежный, и заслонил мне дыханье. В голове все закружилось, будто я была на танцах и танцевала вальс до упаду. Я уцепилась за край стола. Потом наклонилась и зажала рот рукой.