Белое, черное, алое…
Шрифт:
«Обозначить принадлежность», — объясняла я, и это его умиляло. К моему глубочайшему удивлению, это осталось с нами до сих пор. И мне, с моей мнительностью, все время становилось страшно: так хорошо быть не может, не придется ли расплачиваться за такое счастье…
Но при этом меня не могло не удивлять и мое отношение к возможному разрыву. Я из тех людей, кто не верит в вечную любовь. Я хорошо могу себе представить, что человек может сильно и страстно любить другого человека, женщина мужчину или мужчина женщину, неважно. И что, любя еще во вторник вечером, этот человек может в среду утром проснуться совершенно свободным от своего чувства. И никто в этом не будет виноват, а меньше всего — человек, которого разлюбили. В нем ничего не изменилось, но любовь
Поэтому я вполне допускала, что такое может произойти и с нами. Только про то, что я могу разлюбить, я не думала, а представляла, как Сашка в один прекрасный день просыпается свободным от любви ко мне. И что странно, эта воображаемая картина не повергала меня в ужас. Только недавно меня осенило, почему так: я уже пережила уход от мужчины, пережила разрыв с мужем, чего страшно боялась, и поняла, что это не смертельно и что это можно пережить.
Вставать ни свет ни заря в воскресенье — это такое изощренное издевательство над нервной системой, что врагами поочередно становятся мерзко громыхающий будильник, нагло сопящий во сне спутник жизни, вредный, не желающий закипать чайник и душ — то безобразно горячий, то неприлично холодный. В такие утренние часы поневоле начинаешь задумываться о смысле жизни, о вечном, но ничего для себя утешительного не придумываешь. Я тоскливо думала о вечном, с отвращением глядя, как зеркало отражало усталое лицо с припухшими веками, — хотя нет, не усталое. Постаревшее. И от этого открытия настроение у меня не улучшилось.
Но чудесное, морозно-солнечное утро и пустой троллейбус с чисто вымытыми стеклами примирили меня с действительностью. Я вспомнила, что люблю дежурить. А если не будет выездов, я лягу на диван и высплюсь. Хотя давно уже не бывает дежурств без выездов…
На входе в ГУВД стоял средних лет постовой, с которым мы не здоровались.
Несколько лет назад между нами случился небольшой конфликт, по причине его служебного рвения. Один из прошлых начальников ГУВД вдруг решил ввести в своем учреждении «фейс-контроль», хотя тогда этого словосочетания еще не знали, и для начала запретил женщинам приходить на работу в брюках, а постовым не велел пускать таких брюконосиц в ГУВД. А тут как раз я на дежурство в брюках пришла, и не видела в этом ничего плохого. Конечно, по пожарной лестнице, например, можно и в узкой юбке залезть, и в подвал тоже в юбке можно спуститься, но в брюках, согласитесь, куда удобнее. Постовой загородил собой вход и четко мне изложил приказ начальства: «Не пущать!» Я для приличия с ним попрепиралась, но он не желал уступить ни пяди. Потом мне это надоело. Я сказала, что мне в принципе все равно: я сейчас повернусь и пойду домой, написав предварительно рапорт, что не была допущена на дежурство. А он пусть как хочет, так и перекрывает город. Постовой занервничал, задергался, но в конце концов пропустил меня. Но здороваться мы после этого перестали.
Из комнаты медиков доносился жизнерадостный голос Левы Задова. Я демонстративно открыла ключом следовательскую комнату — настолько необитаемую, что оттуда повеяло затхлостью, — и, бросив на продавленное кресло сумку, легла на такой же продавленный диван и накрылась одеялом. С Задовым общаться мне не хотелось.
А ему, наверное, хотелось, поскольку, услышав в следовательском закутке шевеление, он тут же сунул сюда нос.
— Маша, ты что, заболела? — осведомился он.
— Я поспать хочу.
— Так иди к нам спи, у нас теплее и телевизор работает.
— Я же сказала, что спать хочу, а не телевизор смотреть.
— Ну-ка, — он подошел ко мне и положил руку на лоб, проверяя температуру.
— Вроде нормальная… А чайку не хочешь? Я тебе сюда принесу, если ты никого не хочешь видеть. А?
Он так искренне проявлял обо мне заботу, что я подумала — а чего я, собственно, злюсь? Ну, высказал человек обо мне свое мнение, а за то, что высказал его в мое отсутствие, а не прямо в лицо — спасибо. Он не обозвал меня ни взяточницей, ни уродиной, ни дурой, просто сказал, что я стерва. А к этому я уже должна привыкнуть. Судя по всему, половина населения Санкт-Петербурга так считает. А раз так, может, в этом что-то есть? И особенного во мне ничего, и в этом он прав. Я повеселела, поднялась с продавленного дивана, который впивался мне в бок пружиной, и пошла болтать с экспертами.
Они обсуждали участившиеся случаи детских смертей от рук — нет, не очередных страшных маньяков, — а своих собственных родителей. Левка в прошлое дежурство выезжал на трупик, извлеченный из воды; родители восьмимесячного ребенка сбросили его в мешке в прорубь: кричал, мешал спать. Наташа Панова ездила на следственный эксперимент с молодой мамашей, которая успокаивала грудного ребенка, лупя его разделочной доской по голове. Уж на что у грудных детей кости черепа эластичные, но в конце концов она их сломала. Я припомнила собственную подследственную — восемнадцатилетнюю девицу, которая дома в ванне тихо родила мальчишку, задушила его, положила в тумбочку под телевизор, а вечером, пойдя гулять с подругой, заодно прихватила трупик и зарыла во дворе…
Что это такое? Очередное знамение времени? Или так было, есть и будет всегда?
Одни женщины годами стоят в очереди на усыновление или, мучаясь токсикозом, с великим трудом вынашивают долгожданных детей, а другие, которым Бог дал здорового и крепкого ребенка, поят его дихлофосом, потому что ребенок мешает устроить личную жизнь.
Куда же делся материнский инстинкт? Спит он в них или вообще отсутствует?
Спит материнский инстинкт или его нету у женщины, сожитель которой совершает развратные действия с ее пятилетней дочкой и трехлетним сыном, а когда дочка жалуется маме, та ей отвечает в таком духе: и если он еще что-нибудь с тобой сделает, ты только мне не говори, а то я тебя накажу; следующее, что делает сожитель — берет трехлетнего мальчишку за ноги и — головой о стену…
— Причем, Машка, у этих девушек только их собственные переживания на уме.
— Наташа Панова, обычно такая спокойная, тут раскипятилась. — Родила, задушила, вынесла на балкон и ждала, пока умрет. Следователь ее допрашивает о ребенке, а она: «Вы представляете, я побледнела, я позеленела… Скажите, а у меня сепсиса не будет, я пуповину ножницами перерезала?..»
— Да что я, не видела таких, что ли? Самое интересное, что материнский инстинкт в подкорке должен сидеть, на уровне подсознания. А у них подкорки, что ли, нету?
Нашу невеселую беседу прервал звонок прямой связи с оперативным дежурным по городу. Он попросил меня связаться с РУБОПом, и я послушно позвонила по телефону заместителя начальника управления, гадая, зачем я им понадобилась в выходной. Заместитель начальника управления передал трубку Василию Кузьмичу, почему-то прозябавшему на работе, и тот сообщил мне, что у них кое-какие непредвиденные обстоятельства, а именно: Вертолет умер.
— Что? — не поверила я своим ушам. — Грохнули, что ли? Как его сумели достать при такой охране? Или всю охрану заодно положили, чтоб наверняка?
— Нет, Мария Сергеевна, — мой собеседник помолчал, — он сам умер. Можно сказать, угас на больничной койке.
— Позорная смерть для преступного авторитета, — невесело пошутила я. — Слушайте, а вы уверены, что это он умер? Может, он нам подсунул чужой труп, а сам уже границу пересекает?
— Там жена у изголовья стояла…
— Ну и что? Может, весь этот спектакль с больницей, тяжелым состоянием, реанимацией только для этого и был сыгран? — Я все больше проникалась этой идеей. — Представляете, как хитро придумано: ложится в больницу, тихо угасает в присутствии большого количества народу, смерть констатируют врачи, потом происходят пышные похороны, и Вертолет вне опасности. Больше никто на него не покушается, а через пару месяцев где-нибудь на Кипре объявляется солидный бизнесмен, какой-нибудь Педро Гонзалес. Можно еще и пластическую операцию сделать. Заодно и РУБОПу ручкой помашет. Что бы на него ни было, все прекратят за смертью клиента. Знаете что: давайте-ка я съезжу осмотрю труп. Он еще там?