Беломорско-Балтийский канал имени Сталина
Шрифт:
— Почему стоишь?
Шараян — армянин, 40 лет, контрреволюционер, с мягким взором и пушистой бородкой. У него неугомонные пальцы, делающие множество мелких движений. Шараян дремлет, сидя на скамье. Просыпаясь, он механическим голосом рассказывает анекдот соседу: «Приезжает в Эривань мамзель…»
Он вкрадчиво хихикает, обращаясь к конвойному. Конвойный молчит.
Движется поезд. Станция Арысь, кирпичный бок сарая, дорожный базар, далекие, еле видные виноградники.
У тюрков происходит следующий разговор. Собеседники — воры.
Лятиф Намал Оглы. Проехали 200
Абдул Хюсейнов. Не знаем.
Лятиф. Возьму и выскочу.
Абдул Хюсейнов. Не знаем.
Лятиф. Осел ты.
Абдул Хюсейнов. Может быть.
Вели Курдов. Что же будет?
Лятиф. С кем?
Курдов. С нами.
Лятиф. Не знаю, я не фокусник.
Гасимов. Я как трамвайщик всецело скажу: худо нам.
Лятиф. Украсть и там можно, но жить нельзя.
Гасимов (внезапно разгорячась). Меня не заставят. Я не работник. Лягу и сдохну. На холодной земле растянусь и сдохну. Меня не заставят.
Лятиф. Каждый играл по своей специальности — одному нравилась форточная музыка — другому…
Мусаев (подходя и прислушиваясь). Прежде я работал в Бакинском порту, переносил тяжести. Тюки. Летом и зимой у воды. Говорят: «Мусаев, поверни-ка этот рояль животом вверх и тащи». — «Ладно, — отвечаю я, — один раз Баку и мы из Баку». Я взваливаю рояль на себя и иду, куда приказывают. Девчонки смотрели. Милиционер смотрел. Все смотрели. Потом я сдружился с Худаевым. Ручищи мои висят, ноги у меня в порядке. Скажи пожалуйства, кто бы на моем месте не стал бандитом.
— А я слаб, как цыпленок, — прибавил Гуразов, — за меня работает шпайер.
Разговор обрывается.
Проехали Самару. Сложенные щиты от заносов. Мост через Волгу, шлагбаум пятнистый от воробьев, крытый возок немца-колхозника. Дочь стрелочника в крохотном нагольном тулупе машет рукой вслед уходящему поезду.
На одной из станций Мусаев и Курдов идут с конвойным за кипятком. Ветер гнет струю пара над кипятильником.
В лесах появились улицы. Они пролегали рядом с будущим каналом
Начался лес. Прошел лесоруб с топором, засунутым в голенище, с большими ясными и белесыми глазами. Он остановился и, растопырив руки, пропустил поезд мимо себя.
Лес кончился, начиналась степь.
В вагоне для заключенных разговаривали таджики. Их было пять человек.
— Злополучные времена. Справедливо! Ночь безлуния. Живем в темноте, как говорит Пири-Шо-Насыр.
— Что он еще говорит?
— Говорит, что надо ожидать. Жевать челюстями и ждать. Быть бессильными и ждать.
— Чего же мы дождемся?
— Награды.
— От кого?
— От наставников наших.
— Эге, о божественном, отца их в огонь, — вступил Мун-наваров.
— Послушай, Ризок, послушай, нет, ты послушай. Ко мне придут солдаты, скажут: «Рой яму». Я отвечу: «Яму рыть не буду. Бог милостив».
— Ты кто такой?
— Я сельский мулла. Читал в бандах.
— Привели меня и спрашивают: «Почему помогал басмачам в Джорфе?»
— Ты что сказал?
— Так, разные учености. Они не поверили.
Поезд идет. В совхозах горели длинные прямые ряды электрических фонарей. Возле окна проходили улицы новых степных центров. Можно было крикнуть прохожим: «здравствуйте» или «до свидания». Затем прошли Рязань. Приближались к Москве.
Наши герои лежали на полках, толпились у окон с решетками, курили табак, сплевывали и запевали.
Кто-то сказал: «Мороз».
Кто-то запел: «Рука твоя не видна».
Глядя на этих людей в бухарских халатах, чалмах, горских бешметах, пиджаках и длинных рубахах, трудно было угадать, который из них будущий бригадир-рекордист, а который злостный отказчик.
Наконец Москва. Стояли на запасном пути вокзала.
В приоткрытые двери вагона врывался гул и отблеск огромного города. Стекла были багровыми от огней. Пожилой туркмен, конокрад, слез с полки и, охая, подошел к свету.
— Москва, — недоверчиво зашумел он. Толпились и смотрели.
Только воры-специалисты оставались равнодушными. Их лица были неподвижны, их железные руки лежали на животах. Они уже не раз заезжали в столицу, орудуя с полным набором инструментов, в мягких вагонах курьерских поездов Курской железной дороги.
Поехали дальше. Прошла ночь, день и еще одна ночь. Началась Карелия. Последняя остановка. Приезд.
Заключенные южане высаживаются. Им холодно. Они обвязывают тряпками рты и горьким жестом запахивают концы халатов.
Конец путешествия. Открывается Беломорстрой с его взорванным, выдолбленным и раскопанным грунтом; с прямыми лесами; с озерами среди кочек; с его реками; с деревянными домами, пахнувшими лесной чащей: вот-вот зашумит дерево; с красной звездой, раскачивающейся, как белка на домовых фасадах, воротах, дверях и крышах; с поселками, пересаженными, как кустарник, с одного места на другое; с воспитателями для уголовных; с ударными бригадами нацменов, растягивающими сутки, как резину; с лесными трактами; с газетой «Перековка», куда пишут лагкоры Шурупов, Ислабеков, Гурух-Заде; со скалами, падающими стремглав; с котлованами, где работают день и ночь; дисциплиной; с агитбригадами; ночными штурмами и чекистами, объясняющими, воспитывающими и появляющимися во всех концах трассы.
Медгора работала, не отходя от столов, с бессонницей, с непрерывными заседаниями, с неустанными телефонными звонками. Неустанно она создавала кадры, неустанно их искала. Кадров было мало. Во все концы Союза мчатся уполномоченные выбирать нужные кадры из других лагерей.
Например, нужно отправить в Воронеж на вербовку. Кого? Что его, с конвоем отправлять?
— Доверить.
И доверяют. И едут.
В Белбалтлаге начали совещаться. Уничтожив оцепленный лагерь, доверив эти гигантские пространства бывшим преступникам, им сказали вдобавок: