Белый, белый день...
Шрифт:
Мария Андреевна, располневшая, отекшая от тяжелого мерикардита, в Кисловодск заехала подлечиться и звала туда мужа. Когда-то в молодости они были там вместе две недели. И им было хорошо… Две недели – за всю жизнь!
Но Георгий Федорович уже не мог вернуться в Россию.
«Целую тебя, Маша. Навсегда!» – прислал он телеграмму в Кисловодск.
Ждать было больше нечего, Марии Андреевне стало резко хуже. Она отправилась в Москву. И почти доехала… Ее сняли без сознания буквально на вокзале. Очевидно, это был инсульт.
Среди немногих вещей, которые передали дочери
Замок коварства и любви. Только здесь мелькает это слово – «любовь». А так: «старик», «старушка», «память»… Любовь – это удел Марии Андреевны.
Но и коварство никак не относилось к умному, подчас грозному деду. Каким угодно он мог быть, но не коварным.
Просто слова «любовь» не было в их раннем-раннем венчании. И во всей в общем-то долгой, пусть и безалаберной жизни…
П.П. повертел в руках старую чашку и вдруг увидел у самой ручки прелестный букет. Нелепый, прекрасно сохранившийся, бордово-голубой – в окоеме зелени. Может быть, этот букет и был заменой слова «любовь» в устах, мыслях тогда еще тридцатилетнего деда?
П.П. осторожно поставил чашку в глубину горки для хрусталя.
Неожиданно его словно кто-то позвал. Он оглянулся. Мать сидела за столом и слабым жестом приглашала его подойти поближе.
– Ну… как ты? – словно выдохнула она.
Он опустился на стул, почти впритык к ней, чтобы рассмотреть ее получше. А может, и удержать, если она попытается исчезнуть… И еще для того, чтобы услышать тонкий, пусть сладковатый материнский запах. Запах то ли от ее самой, то ли всех-всех духов, которыми она довольно редко душилась.
– Как ты? – переспросила мама.
– Не знаю, – совершенно открыто, как в детстве, ответил П.П.
– Ну… вроде бы и не изменился. – И тут же поправила себя: – Нет, конечно, постарел. Но не так, как Ростик.
– Зачем ты… – он хотел спросить: «вернулась», но задал другой вопрос: – Тебе сейчас было бы… девяносто восемь?..
– Много, – то ли согласилась, то ли спросила мать.
– Живут и дольше. – П.П. посмотрел на ее сравнительно молодое, лет на шестьдесят, лицо и подумал: «Неужели еще что-то можно вернуть?»
– Нет! – поняла его мысли Анна Георгиевна. – Это и так счастье, что Всевышний дал возможность еще раз… в последний, повидаться… Увидеть своего… мальчика! Одного за всю жизнь выродила. И вот не выдержала, покинула.
– Это я виноват, – поник П.П., вспомнив последние годы их жизни с матерью.
– Нет. Ты взрослел! А я и так уже начинала тебя сковывать! Даже мешать. Это всё естественно… Жизнь!
Она провела своей маленькой, чуть шершавой, такой родной рукой по его лицу. Он только замотал головой.
– Нет! Нет! Конечно, все естественно… Расти, к чему-то стремиться, рожать детей, создавать семью, терять родителей. А для чего?! Только для того, чтобы напоследок остаться одному-одинешеньку?
– У тебя же есть сын! Жена, внучки…
Она говорила это так, что он мог не отвечать. Она все понимала.
– Недавно Антон в сердцах спросил меня: «Сколько же ты, отец, собираешься жить?» Я ему уже мешаю. Он думает, что какое-то жалкое наследство поправит его дела…
– А ты ведь на десять лет моложе меня. Ну когда я… ушла! – Анна Георгиевна достала из сумки платочек, вытерла глаза и неожиданно почти легкомысленно сказала: – Знаешь что, Пашенька? Только пойми меня правильно. Мы все – с Клашей и Марией – тоже как-то не очень заметили смерти своих родителей! – Увидев недоуменный взгляд сына, она только виновато закивала головой. – У каждой из нас была тогда своя жизнь. Я влюбилась в Пашу Кулева, и мне казалось, что если мы будем вместе – большего счастья и представить невозможно. А через три года, когда он разбился на собственном самолете… Он работал у Туполева, и это был его первый самостоятельный самолет… Они его уже сдали Госкомиссии и вшестером решили полетать. Паша, начальник цеха, другие ребята из его команды. Они летели так низко над аэродромом, что даже не могли выброситься с парашютами…
– Это в честь его ты назвала меня Пашей? Мать чуть отвернулась и молча кивнула.
– А как же отец? Павел Илларионович? Мама вдруг всхлипнула – коротко и тихо.
– Он… он все понимал!
П.П. поймал себя на том, что ему трудно говорить.
– Я… я… наверно, так бы не смог!
– Ты другой человек! Ты суше, организованнее… Недаром ты так многого смог добиться.
– Чего?! Чего я добился?! – почти выкрикнул Кавголов.
– Это тебе так кажется, – спокойно, что-то чертя ногтем на скатерти, сказала она. – Ростик мне говорил, что ты всю семью… И его, бедолагу, тащишь! А это уже немало. Это мужской характер. Строгий.
– А как же отец? – снова неожиданно и тихо спросил П.П.
Мать помолчала. Потом ответила, как бы борясь с собой:
– Тогда были другие годы. Он подвергался большой опасности. И он понимал это… – Она вдруг тихо заплакала. – До смерти Сталина… даже до падения Берии… мы с ним были уверены, что его расстреляют. Не посадят, а именно расстреляют!
– Но почему? Почему?!
– Не кричи, – поморщилась Анна Георгиевна.
– Извини. Но в квартире никого нет… Извини, извини, мамочка. – П.П. начал обнимать ее за плечи, целовать глаза, щеки. – Родная! Мамочка! – Словно что-то прорвалось в его душе. – Как ты там? Я не знаю, что можно тебе говорить, что нельзя…
Анна Георгиевна подняла на него счастливые, заплаканные, благодарные глаза.
– Я… я, наверно… еще в чистилище. Это может длиться бесконечно долго.
– В чистилище? Не понимаю!
Анна Георгиевна рассмеялась молодым смехом.
– И я тоже не понимаю! И не хочу понимать. Мне, по-своему, хорошо там! И за это я уже благодарна Богу. – Она замолчала, посерьезнела. Постарела. – А мне ведь пора возвращаться…
Анна Георгиевна как-то ослабела. Стала словно меньше плотью. Плечи ее поникли, и только пальцы еще крепче вцепились в руки сына.