Белый, белый день...
Шрифт:
Все трое сопровождающих помогали Луке Ильичу одеваться, Терентьич завязывал шарф на драгоценном горле, г-н Греве держал шляпу-«барсолино» и тяжелую трость наготове. Потом также втроем усаживали маэстро в тяжелый «Линкольн» – кто подавал таблетки, кто укрывал ноги пледом.
Наконец двинулись… Машина выехала на улицу Горького, и Лука Ильич невольно прикрыл веки. Он не хотел смотреть на эту новую сверкающую неоном, подсветками, яркими витринами, безвкусно обильной рекламой, незнакомую ему улицу. Она снова мстила ему. «Мы тоже кое-чего достигли, пока тебя не было!»
Может быть, лишние года два-три он и пропустил. Но ведь график гастролей расписан на три-четыре года вперед. Железный график – нечего смотреть в бараньи глаза якобы стеснительного Карла Греве… Он-то как раз спуску не даст. Болезнь и ту в причину не защитает! Как три года назад из-за гриппа Лука Ильич должен был отказаться от трех выступлений в «Метро»… Сколько проблем тогда возникло… И теперь «Метро» для него закрыто…
«Ну посмотрим еще… Посмотрим!» – пробурчал про себя маэстро.
Лука Ильич уже знал, что ныне Москву никакими мировыми звездами не удивишь. Не то что пять-шесть лет назад. Тогда пялились на любого вышедшего в тираж знаменитого на Западе артиста.
А теперь? Зал-то полный, не знаю, соберешь ли?
– Останови-ка здесь, – обратился он к шоферу.
Вэл осторожно подкатил к тротуару. Выскочил из машины, открыл дверь, помог Луке Ильичу выбраться из автомобиля.
– Иди, иди… Я сам. – Мордасов сделал неуверенный шаг-другой по асфальту. Его большую, в длинном плаще и старомодной шляпе, странную фигуру обтекала вечерняя праздная толпа.
Лука Ильич стоял почти у самого бордюра и смотрел вниз по улице, упираясь взглядом в Исторический музей, угол Кремля, в водоворот красных огней машин, сбегающих вниз от Моссовета к «Националю», Манежной площади.
Он расстегнул плащ, откинул на плечи шарф и, вздохнув полной грудью, вдруг до боли в душе почувствовал, что он в Москве, дома…
Этот особый, пахнущий, несмотря на октябрь месяц, весной, весенней влажностью, чуть острый от гниющей листвы холодок, стремительный, какой-то детский, тревожащий душу, глубоко проникающий в легкие, в самое сердце, словно парализовал старого человека.
Он невольно закрыл глаза – ровный, мерный шум сотен машин, далекие обрывки людских разговоров, чужих голосов, каких-то гудков, свистков, даже бой часов издалека убаюкивали, завораживали сознание.
Ему казалось, что открой он глаза и… И не будет старого Луки Мордэ. А вместо него по этой сотне раз пробеганной им улице будет мчаться куда-то молодой, стремительный, еще чувствующий свое тело, как единое ядро, сгусток мышц, желаний, глупых мыслей или наивных надежд, молоденький московский артист Лук Мордасов. Так его тогда все звали – просто «Лук», «Лучок»… «Лучара»…
Старику вдруг стало так жалко этого молодого парнишку – всегда подвыпившего, кое-как одетого, вечно носящегося с какими-то полубредовыми идеями, с копеечными надеждами, с двумя мгновенными браками и так же мгновенно забытыми, с десятками таких же непутевых, но вечно оптимистических друзей, сотнями приятелей, завсегдатаев актерского ресторана, с парой десяток в кармане…
Со всей жизнью впереди…
Лука Ильич сделал несколько шагов и остановился. Что-то очень знакомое было в этой арке и уходящей в нее улице.
Он не помнил, что точно… Но что-то напоминала ему эта арка, эти сталинские гранитные колонны и сероватый в тени невзрачный дом в стиле двадцатых годов. Он всмотрелся в предвечернюю темноту и увидел несколько мемориальных досок на доме.
Да, да… Он точно бывал в этом доме! Но у кого? У кого?!
Память отказывала ему, и он не стал напрягать ее, зная, что все равно позже вспомнит. Обязательно вспомнит, так теперь часто бывало с ним. Ступор, полное рассеяние внимания, а потом вдруг – бац и все вспоминается как на ладони.
– Может быть, в машину? – услышал он за своей спиной вкрадчивый голос Вела.
Лука Ильич не ответил.
– И надо застегнуться. – Вэл быстро и аккуратно снова «упаковал» его в плащ и шарф.
– Поезжай медленно за мной, – приказал Мордасов и, тяжело опираясь на палку, двинулся вниз по улице Горького.
Он поднял глаза на номер дома и увидел надпись «Тверская, 11».
– Тверская? Почему – «Тверская?» – спросил он сам у себя и невольно оглянулся. – А «Пушкинская площадь» теперь что – «Страстная»?
Пробегавшая мимо девушка в короткой меховой шубке остановилась.
– Дедушка? Вы меня спрашиваете?
– Да, да! – вдруг рассердился Лука Ильич. – Теперь Пушкинская площадь как называется?
– Так и называется – «Пушкинская».
– А не «Страстная»?
– Нет…
– А почему же… Это – Тверская? А не улица Горького.
Девушка смутилась и пожала плечами:
– Я не знаю…
И она поспешила скрыться в вечерней толпе.
Мордасов только увидел, как ее лисья жакетка мелькнула на повороте в переулок со знакомой ему аркой.
Он невольно проследил за ней взглядом… И вдруг все вспомнил.
Ну, конечно… В этом старом доме на первом этаже жил его друг – художник Гриша Гамбург. Это была квартира еще его дедушки – знаменитого виолончелиста. И его мать и тетки тоже были знаменитыми виолончелистками. И сам Ростропович доводился ему то ли кузеном, то ли двоюродным дядей. В общем, сплошная виолончельная семья. И бедному Грише была бы уготовлена та же судьба, если бы в четырнадцать лет он не сжег – в знак протеста – свою маленькую виолончель, только тогда знаменитые родственники отступились от него…
Лука Ильич вошел в арку и пошел по тротуару мимо низких окон первого этажа. Вот второй подъезд – сюда он приходил к Грише.
На его окнах – как он вспомнил – были такие же простые белые занавески в пол-окна. Слабо, где-то в глубине квартиры, горел неяркий свет.
Мать Гриши Галина Семеновна – тогда они жили вдвоем с сыном – давно умерла. Перед отъездом Луки у Гриши появилась новая, кажется, уже третья семья. Они не увиделись с Гамбургом перед отъездом Луки. Что-то, теперь уже забытое, развело их в последние годы перед отъездом.