Белый, белый день...
Шрифт:
– Не знаю, так учили.
– Где? Кто?
– В Москве.
– А? Ты – русский?!
И старик начал играть в еще более высокой тональности.
– Ну! Ну! – прикрикнул он.
Лук почувствовал, что это сложно для его голоса.
– Отпусти мышцы в горле. Свободней, свободней дыши!
И чуть надтреснутым, но еще чистым и сильным тенором Бонелли показал, как нужно брать ноту.
Лук, словно попугай, повторил за ним. И у него получилось. И выше! И выше!
Ему стало так легко – голос сам летел из груди. У него раскрылась гортань, ожили зажатые
– Молодец, русский! Давай, русский!
Старик сиял и смеялся. Он играл гаммы все выше и выше по тональности.
И Лук не отставал, сам не веря, что это происходит с ним.
Что это его голос! Его Голос!
– Да у тебя почти три октавы! – не веря сам себе, глядя то на Лука, то на клавиши, закричал старик Бонелли.
– Не знаю… кажется! – боясь поверить, смущенный, растерянный и ошалевший, мокрый от выступившего пота, пробормотал Мордасов.
– Как же тебе могли так ставить голос? – только качал головой синьор Бонелли. – Ай-ай-ай… Настоящие варвары. Ты же классический тенор. Притом не сладкий, лирический, а настоящий… Ты понимаешь, ты – настоящий, героический тенор. Ты можешь спеть Отелло! Ты хоть сам это понимаешь!
Синьор Бонелли перевел дыхание и несколько минут не мог успокоиться.
– Это судьба. Это сам Господь послал мне тебя! Чтобы я мог на старости создать что-то великое. – И вдруг зорко и почти гневно посмотрев на Лука, произнес шепотом: – Ты понимаешь, сколько нам нужно работать? И как работать!
– Кажется, понимаю… – также шепотом еле выговорил потрясенный Мордасов.
– Нет! Ты еще только поймешь это… – Глаза старика сверкнули каким-то дьявольским огнем. – Я буду делать из тебя… артиста! Как Марио деле Монако! Как Марио Ланци… – Его голос взлетел. – Как Карузо! Как Таманьо!
И добавил чуть тише:
– А может быть, и выше!
Старик опустил голову и закрыл глаза. Лук смотрел на него, не понимая, что происходит, и только через минуту понял, что синьор Бонелли молится…
Молитва благодарности Господу.
Луке Мордасову было тогда сорок четыре года.
А это очень серьезный возраст для тенора. Пусть даже и «героического». Многие в эти годы уже сходят со сцены. А он только начинал…
Через три года он первый раз вышел на сцену Опера ди Верона. Потом сразу же на оперную сцену Венеции – еще до знаменитого пожара.
А еще через полгода он спел Отелло в самой Ла Скала. Да, это был триумф! Его имя в течение пары месяцев не сходило со страниц газет, журналов, ТВ… О нем сразу же сняли фильм на Би-би-си…
Открылись все сцены мира…
Лук чувствовал себя тридцатилетним, да что там – он был снова юношей, вырвавшимся на мировую сцену.
…Все это было как вчера. А ведь прошло больше двадцати лет. Все стало обычным, рутинным – жизнь по раз и навсегда заведенному расписанию. Гастроли, спектакли, записи, переезды из страны в страну, из города в город. С материка на материк… И так далее, и так далее…
Вечная, бесконечная гонка… С короткими неделями отдыха – иногда в домике на португальском берегу, около океана… Здесь ему очень нравилось – сидеть часами на пляже, под тентом и, закрыв глаза, слушать и слушать мерный шум набегающей волны.
Здесь он чувствовал себя не оперной примадонной, не одним из пяти лучших теноров мира, не звездой теле-и киноэкранов, не любимцем толпы от Парижа до Сиднея, от Стокгольма до Буэнос-Айреса, а просто Лукой Ильичем Мордасовым, Луком, Лучарой. Сначала пожилым, потом очень пожилым, а теперь уже почти стариком.
И в движении солнечных пятен на мерных колыханиях воды, в тишине пустого пляжа, в полете птиц – по осени – на него находило такое умиротворение, желание раствориться в этих просторах океана, бескрайнего неба, пустых пляжей, что он иногда думал, как хорошо бы так и умереть. Тихо, в согласии, в тепле, в покое…
И он невольно напевал про себя «Ave Maria» и плакал наедине с собой.
Уже много лет не было на земле синьора Бонелли, его второго отца… Давно затуманились и расплылись воспоминания о молодости, о России, о тогдашних друзьях, молодых безумствах и о великих планах.
Некоторое время он жил с племянницей Боннели – Франциской. Это была тихая итальянская женщина, которая знала только церковь, кухню, свой дом… Она не родила ему детей, не дала страстной любви, но была надежным и честным человеком. Одиноким… Так же, как одинок был и сам Лука. После смерти Бонелли он посчитал своим долгом жениться на единственно близком ему человеке – Франциске. И она согласилась.
Ни он, ни она никогда не жалели об этом. Обязательно – раза два в месяц – Лука Ильич заезжал в Верону к своей жене, в старый двухэтажный домик на окраине Вероны. И ему было хорошо здесь – покойно, светло и тихо. Звонили колокола поутру в соседнем храме, и он просыпался на крахмальных простынях, чувствуя еще запах Франциски, недавно ушедшей на раннюю заутреню.
Лука Ильич долго лежал, глядя на ветки абрикосов, вламывающиеся в окна, смотрел на игру солнца на подоконнике… И думал, думал.
Его отделяла от жизни какая-то незримая пелена, за которой он скрывался. Он был сейчас никто… Просто пожилой человек, дни, минуты жизни которого идут и идут – столько, сколько им отмерено Богом. А Лук Мордэ – это было что-то постороннее, даже случайное, какое-то приключение, которое случилось даже не с ним, а с тем стройным, бесшабашным, честолюбивым Лукой Мордасовым, парнем из Московской оперетты.
Нет, это был не он.
Он уже один раз бежал от того сумасшедшего, тщеславного, бешеного русского парня на Запад. Он уже один раз сломал ему шею, уничтожил его самомнение, тщеславие, буйный нрав…
Европа пригнула, поставила на колени, заставила харкать кровью… Она тяжело и методично учила Луку Мордасова. Она выбила из него горькую гордость, страстные страдания о своей особой судьбе в этом мире.
Она научила его быть Никем… «Ты – никто и ничто». И он уже вроде бы смирился с этим…