Белый, белый день...
Шрифт:
Лука Ильич вздохнул, снова попытался уснуть… А колокола все звонили и звонили…
И в этот момент Лук понял, что он снова, в третий раз должен начать новую жизнь.
Если хватит сил.
– Я ухожу, – заявил он в тот же день жене.
– Совсем? – не сразу спросила она.
– Не знаю…
Она посмотрела на него долгим, немигающим взглядом. Ему показалось, что она все поняла.
Франциска осторожно поцеловала его и тихо произнесла:
– Я буду молиться за тебя.
Тем же вечером Лук уехал в Англию, в курортный городок Брайтон. Не зная отчего,
Он снял небольшой коттедж, целыми днями бродил по пляжу. Вечерами посещал местный театр…
Первую неделю он чувствовал такую радость от свободы, словно школьник, сбежавший с уроков.
Он послал телеграмму продюсеру, что отказывается от гастролей по болезни и сообщит о себе не раньше, чем через два месяца.
Никто не знал его адреса, ни одна душа на земле даже не подозревала, где его можно найти. Он словно растворился в огромном мире.
Первые недели газеты и разного рода журналисты – от ТВ до таблоидов строили самые нелепые догадки по поводу его исчезновения – от самоубийства до похищения, от потери голоса до загородной любовной авантюры. Но довольно скоро все постепенно умолкло, ушло в тень других сенсаций и Луку Ильича оставили в покое.
Через некоторое время он покинул Брайтон и, пересекши Поле-де-Кале, обосновался в маленьком рыбацком городке в Бретани.
Была уже поздняя осень, и в местной гостинице он оставался единственным туристом, а во всяком городке – этакой белой вороной, непонятным приезжим.
По вечерам он сидел одиноко за бутылкой местного крепкого вина и редко кто подсаживался к нему. Когда Лук чувствовал, что нагрузился уже достаточно, он с трудом поднимался на второй этаж в свой номер и валился прямо в одежде на постель.
Здесь, в Бретани, он впервые почувствовал, что ему не нужны люди. Вообще не нужны… Он не испытывал к ним никаких чувств – ни неприязни, ни любопытства, ни раздражения, ни интереса.
Одной, двух!.. Иногда трех больших бутылок вина было ему достаточно, чтобы уйти в свои мысли, в покой, отделиться от этого городка, местных жителей, вечернего гостиничного ресторанчика.
Ему казалось, что и он не нужен и не интересен никому. «Да, мсье», «Пожалуйста, мсье», «Будет сделано, мсье»…
В дни светлой, но поздней осени он бродил по бесконечному берегу, запахнувшись как молжно плотнее, чтобы сберечь горло. Он останавливался и подолгу смотрел на воду. Особенно нравилось ему, когда начинали подниматься серо-зеленые мутные пенистые волны. Что-то в душе просыпалось, какое-то волнение охватывало все его большое, еще сильное тело, и он вполголоса начинал напевать. А потом, забыв про осторожность, пел уже в полный голос, и ему в этот момент казалось, что голос его стал глубже, гибче, свободнее! Нарастал ветер, и его голос словно спорил со стихией, и неизвестно, кто иногда побеждал в этом споре.
Однажды, когда в такую минуту морского волнения он пел во всю свою мощь арию Радамеса из «Аиды», Лука почему-то оглянулся и увидел, что на почтительном расстоянии его слушают, молча и сосредоточенно, серьезные, удивленные, притихшие местные жители.
Он осекся, замолчал. Молчали, пораженные, и жители городка.
Лук не знал, что делать, и почему-то поклонился им. Они начали хлопать. Сначала осторожно, потом все сильнее, горячее… С пригорка сбежала молодая, просто одетая женщина и неожиданно расцеловала его.
– Я никогда такого не слышала. Это потрясающе. Вы певец? Да? Певец?
Его окружили и другие спустившиеся к берегу жители городка – рыбаки, шоферы.
Он плохо понимал их восторги на бретонском наречии и только кланялся и благодарил.
Вечером, в ресторанчике, собралось полгородка. Все молча сидели и смотрели на него, как на чудо.
Лука Ильич не знал, куда деваться от этих многочисленных глаз.
Он налил в стакан вина, но тут же отставил его, понимая, что ему все равно придется сегодня петь.
Неожиданно зазвучало старенькое пианино. Немолодая женщина с седыми букольками вдруг заиграла «Марсельезу». Нестройные голоса подхватили мелодию, и все невольно смотрели на Мордасова.
Он улыбался смущенно, потом вполголоса начал подпевать им. Но уже через минуту встал и запел во весь голос.
В мощи его звучания сразу же исчезли слабенькие, дребезжащие, неотесанные голоса бретонцев.
Лук вдруг почувствовал такое вдохновение, такое единение с этими чужими, странными для него людьми, что пел уже во всю мощь своих легких.
Но бретонцы не отставали от него. Возбужденные, с сияющими глазами, пританцовывая в такт мелодии, хлопая в ладоши, они пели вместе с ним.
Пели гимн Великой Франции.
Голос Луки Ильича покрывал весь хор, заполнял все здание гостиницы, вырывался на простор улицы, летел над океаном.
Никогда раньше Лук Мордэ не чувствовал, не знал, не догадывался, какой мощи, какой красоты, какой свободы голос был подарен ему Богом.
Он пел весь вечер, до поздней ночи… И не устал, не чувствовал предела своим возможностям.
Возможностям своего Голоса.
В тот поздний, осенний, бретонский вечер он был счастлив. Так же, как были счастливы все жители Па-ле-Труа, набившиеся в тот маленький ресторанный зальчик.
Ранним утром он уехал из Бретани. Покинул ее навсегда…
III
В «Националь» Лука Ильич опоздал на двадцать минут. Его встретил возбужденный Альберт Терентьич, раздел, провел к уже накрытому столику в глубине зала.
Елена поднялась навстречу Мордасову, протягивая руку.
– Ради Бога, простите старика, – заурчал улыбающийся маэстро, – заснул! Неожиданно заснул… Да так сладко, век бы, казалось, не просыпаться…
– Ну, и спали бы дальше… А мы бы с Альбертом Терентьичем…
– Нет, нет! – замахал на нее руками Лука Ильич. – Как же я могу пропустить ужин со столь прелестной дамой. В кои-то веки…
Лука Ильич был сама галантность, угощал гостью… Сам ел усердно и с аппетитом.
– Вы так вкусно едите… – засмеялась Елена, – что у меня тоже невольно разыгрался аппетит.