Белый, белый день...
Шрифт:
– Нет… Нет! Я не могу сейчас! – Он вырвал свой локоть из ее пальцев. – В конце концов, я устал! Я – старый человек…
– Вспомните… Он же ваш друг! Мордасов разозлился.
– Да я и не узнаю его сейчас! Друг! Тридцатилетней давности! – Он показал на толпу. – Вот! Все они мои друзья… оказывается! Только где они все были тридцать, двадцать… даже пятнадцать лет назад!
Елена снова развернула его к себе.
– Вы поняли, что я сказала? Ему плохо… Он может умереть сегодня!
– Но я же не врач! – почти
– Подожди, – остановил его Мордасов и снова повернулся к Елене. – Завтра… Давайте завтра?
Публика начала двигаться к банкетному залу. К Мордасову подошли Греве и какие-то еще администраторы торжества.
– Завтра будет поздно! – выкрикнула оттесняемая ими Елена.
– Ну тогда позже. Позже! – успел только бросить ей через плечо Мордасов. – Подойдите ко мне. Позже…
Оглянувшись, Мордасов успел только заметить ее горячечного блеска глаза и что-то говорившие ему губы в кроваво-красной, как сочащаяся рана, яркой помаде.
Но он не понял… Не захотел ни понять, ни услышать ее слов.
«Нет! Нет! Не хочу я видеть никаких умирающих друзей!»
Массивная, обитая кожей дверь приоткрылась, и Мордасов увидел какую-то странную толстую, седую фигуру в пальто.
– А ты, сука, иди к себе! – взвизгнул старик, обращаясь к Елене, стоявшей за плечом Луки Ильича. – Убирайся!
И старик ткнул женщину в грудь.
– Хорошо, хорошо, – согласилась та, подталкивая Мордасова вперед.
– Ну, приехал! – распахнул руки хозяин, оглядывая Мордасова. – А-а… В смокинге, в бабочке… Как полагается…
Растерянный Лука Ильич вглядывался в этого обрюзгшего, седо-курчавого толстоватого старика и никак не мог разглядеть в нем того обаятельного молодого Олега Овсянникова с яркими карими глазами, который помнился ему.
– Дай я тебя обниму!
Овсянников закрыл за Мордасовым дверь и поволок его за рукав в комнату.
– Садись, сейчас выпьем… Как раньше! А? – заглядывал ему в глаза Олег.
В комнате было много мягкой мебели, огромный концертный рояль, везде стояли початые или пустые бутылки, еда в разнокалиберных тарелках.
– Ты почему в пальто? – смог только спросить Мордасов, все глядя, узнавая и не узнавая Овсянникова.
– А удобно, – рассмеялся Олег. – Я как Плюшкин. Пальто на голое тело!
Он распахнул полы – под ним была длинная, ниже колен, тельняшка.
– Мне сказали, что ты… плохо себя чувствуешь? – осторожно спросил Лука Ильич, беря протянутую Овсянниковым большую рюмку водки.
– Ну, будем! – как-то нелепо передернув плечами, почти выкрикнул Овсянников и залпом выпил. С шумом выдохнул воздух и минуту сидел выпучив глаза, словно прислушиваясь к своему организму. – А-а… Это она тебе сказала, что я умираю? Да? Я умираю…
Он вдруг хихикнул, и глаза его молодо, ярко сверкнули.
– Уже третий месяц… как умираю! «Белочка» у меня… – И тут же пояснил. – Ну, белая горячка!
Мордасов смотрел на него с некоторой настороженностью. Олег и раньше любил поерничать, устраивать розыгрыши, лицедействовать.
– Что-то не похоже, – ответил Лука Ильич.
– Я утром… днем умираю. А ночью пью! Звоню всем! Бужу! Вот гостей принимаю. Вроде тебя! Ты же у меня в гостях! А, дорогой?!
– Да ну тебя! – оттолкнул его и отодвинулся Мордасов.
– Ага! – расхохотался Олег. – Не хочешь старого панибратства. Ты же теперь ого-го-го! Миллионер небось? А?
– Это не важно…
– А что важно? – наступал Овсянников. – Что поешь ты по всему миру? Голосишь и голосишь… Это меня не волнует.
Овсянников снова разлил водку по тяжелым, старого стекла рюмкам.
– Думал, приедешь ты или нет, – вдруг тихо, почти про себя сказал Олег. – Пришел! Один-ноль в твою пользу! Значит, что-то человеческое в тебе еще осталось. Не всё доллар или как там его – евро! Выжрано в тебе! За тебя… За встречу!
И, не дожидаясь гостя, сам выпил водку залпом.
– А это вот… грамота! Указ о том, что я – народный артист России! Видишь? А это одна Государственная премия… Еще СССР! А это вторая – уже от Ельцина!
Он потянулся к рамкам с указами, но потерял равновесие и упал, ударившись подбородком о край буфета. Улыбнулся чуть сконфуженно и развел руками.
– А вот ты не народный! А? Нет… И не лауреат! Еще у меня где-то орден есть… За заслуги… перед Отечеством!
Он начал открывать одну за другой ящики буфета и рыться в них.
– Хочешь… я тебе его подарю?! А? Бери… Овсянников отвалился от буфета и снова упал в широкое кресло.
– А жить не на что! Вот… – Он широким жестом обвел разгромленную комнату. – Кому нужны мои симфонии?! Каким-нибудь Березовским, что ли? – Он на секунду замер, потеряв нить мысли, помрачнел… – Сдохнуть хочу! Лучик! Серьезно…
И поднял на него неожиданно наполнившиеся слезами блестящие карие глаза.
– Веришь?
Мордасов перевел дыхание и ответил еле слышно:
– Верю…
Овсянников запахнулся в пальто, словно ему стало холодно, и заговорил горячечно-быстро:
– Просрал я свою жизнь! Просрал… Всю от начала до конца! А все потому, что в Него никогда не верил! В Творца… Все думал – это мой мозг, мои мысли… Моя музыка! Мои синие горы… А это все Его было! Его! Когда что-то получалось. Когда я свою музыку к толстовским фильмам писал… Когда «Евангельские хоры». Когда симфонию «На поле Куликовом»… Это же не я… Нет! Он мне диктовал… Мне только оркестровать… Услышать да записать оставалось… А меня все ржа какая-то ела… что-де есть другая музыка. Не от Него… А моя… Моя музыка. Вот эта, например…