Белый круг
Шрифт:
– А кто, по-вашему, самый замечательный художник?
– спросил, наконец, Левин.
– Кто для вас, так сказать, образец? Ван Гог? Модильяни? Или, может, кто-нибудь из наших лауреатов?
– Леонардо да Винчи, - не задумываясь, ответил Кац.
– Он был больше, чем гений. Он был Посланец, Вестник...
– Ну да...
– сказал Левин.
– А вы? Вы тоже Вестник?
– Я гений, - сказал Кац.
– Не удивляйтесь, пожалуйста.
– А я и не удивляюсь, - потирая крупные сухие ладони одна о другую, сказал Левин.
– Вот и прекрасно!
– продолжал Кац.
– Ведь если мы называем себя гениями, мы можем оставаться теми же самыми людьми, если нам это нравится.
– Но как же так!
– почти воскликнул
– Гений потому-то и гений, что отличается от остальных людей!
– Не надо пугаться этого термина, - мягко возразил Кац.
– Он приложим к нам вполне. Он ни к чему никого не обязывает. Не требуется никаких крыльев, которые качались бы в виде нелепых прибавлений за спиной гения. Поверьте мне! Гении - милые люди, я это знаю по себе.
Черт, подумал Левин, черт, дьявол, сатана! Надо взять его в кабинет, там удобней разговаривать. Нет, на кой черт вообще с ним разговаривать, о чем? Надо вкатать ему двойной аминазин, чтоб он заткнулся наконец.
– Не волнуйтесь так, доктор, - с тревогой глядя на главврача, попросил Кац.
– Ведь кто-кто, а вы-то должны понимать, что гениальность - это биологическая трагедия художника.
Он прав, подумал Левин, как он прав! И какая точная формулировка! Какая дивная тема для исследования, для статьи! Может, действительно, гений. Надо завтра же еще раз поехать к нему в медресе, проверить, не затерялось ли что-нибудь среди газет. И, конечно, все пересчитать и переписать, составить каталог. Вполне возможно, это богатство, золотая жила - чем черт не шутит.
– А какова судьба ваших картин, голубчик вы мой?
– спросил Левин.
– Где они?
– Дома, - сказал Кац.
– Их время придет.
– Можно у вас купить одну-другую?
– разведал Левин.
– Я не продаю мои работы, - сухо сказал Кац.
– Они принадлежат времени.
Ну что ж, подумал главврач, глядя задумчиво. Времени так времени. Главное, чтоб он сидел здесь, у меня в больнице, за решеткой. Если он вернется к себе в берлогу и обнаружит, что там ничего не осталось, кроме газет и тараканов, он такое устроит представление! Например, повесится. Напишет письмо в Кремль и повесится: "Прежде, чем свести счеты с жизнью, я ставлю вас в известность, что член партии, Заслуженный деятель науки Владимир Ильич Левин украл у меня, гениального Каца, все мои работы". Неприятно.
– Может, вы дарите?
– вкрадчиво разведал главврач.
– Работы, я имею в виду? Товарищам, друзьям?
– Иногда, - согласился Кац.
– Не часто. Да и нет у меня товарищей.
– А почему?
– наигранно удивился Левин.
– Люди, наверняка, тянутся к вам, к вашему таланту.
– Подходят на улице, глядят, как я рисую, - сказал Кац.
– А товарищей нет. Товарищи украшают жизнь тех, для кого она недостаточно хороша сама по себе. А мне не нужно ничего украшать, я вполне доволен. У меня есть мир, хлеб и молоко.
– Кому ж вы в таком случае дарите ваши картины?
– спросил Левин.
– Детям, - сказал Кац.
– Подходит ребенок, смотрит. Нравится. И я дарю.
– Как жаль, что я не ребенок!
– всплеснул ладонями Левин.
– Жаль, - глядя исподлобья, сухо сказал Кац.
Он помнил почти все случаи, когда дарил - саратовской беспризорнице Леле с папироской на губе, прозрачному, с глазами малька Петьке, девочке-беженке из Польши. Он вообще хорошо помнил свою жизнь, относя воспоминания о прошлом к материалу чрезвычайно важному, составляющему жизненную почву - удобренную или сухую, бесплодную. Первой из этих картин, соединенных в живую ленту, была такая: трубка калейдоскопа перед сосредоточенным лицом ребенка, и изумительные цвета - цвета совершенного счастья - послушно сменяют друг друга с каждым движением руки. И строгие геометрические узоры - звезды, квадраты и ромбы - только мешают абсолютному торжеству цвета... С течением времени, разделенного на отрезки лет, глаза привыкают к жизни, и душа перестает
Отступление о Победе над Солнцем, 1913
Нахохлившись на своей койке, Кац неподвижно глядел вниз, на разошедшиеся кое-где доски пола, выкрашенные коричневой масляной краской. Там, внизу, глубоко, перестукивались глухо морозные ветви петербургского Луна-парка и переливался под колким ветром зимний вечер цвета черно-бурой лисицы; падал и летел снег из бездны над головой. Снежинки клубились в шарах бледного света, окружавших, подобно золотистым кронам, черные стволы фонарей, и покорно ложились на афиши, вывешенные по обе стороны театрального подъезда: "3 и 5 декабря 1913 года. Впервые в мире футуристическая опера А. Крученых "Победа над Солнцем". Ниже, буквами помельче, значилось: "В. Хлебников, М. Матюшин, К. Малевич". Посреди текста топорщился черными углами рисунок Давида Бурлюка.
Напялив цвета петушиного гребня берет на мерзнущие уши, Кац прогуливался. Толпа густела, привычные к холоду люди не спешили входить в фойе: знакомые раскланивались, незнакомые открыто разглядывали друг друга. От футуристов нетерпеливо и празднично ждали скандала, желанного, как соитие. В стороне от толпы, особняком, стоял на свету коренастый Малевич, скрестив руки на груди. Кац кивнул ему издалека, и Малевич в ответ повел массивным подбородком под плотно сдвинутыми командирскими губами. "Шубу купил, - отметил про себя Кац.
– На меху". А Хлебников, пробираясь ко входу, волнисто и как-то обреченно помахал Кацу рукой - как будто не здоровался с ним, а прощался навсегда.
Каца здесь знали, узнавали. В тесном по столичным масштабам кругу любителей нового искусства герои-ниспровергатели были наперечет, от них ждали действий решительных и экстравагантных, вплоть до хулиганства. Старое всем приелось, просвещенному обществу хотелось перченой свежатинки, экзотики, увлекательного, непонятного. И гладкие академики со своих ухоженных пажитей с опаской поглядывали на модернистов, как бараны на волков, рыщущих по лесной опушке.
Кац не таскал петрушку вместо гвоздики на лацкане пиджака, не показывал искусно сложенный двойной кукиш озадаченным мещанам. У него были другие достоинства - он уверенно причислял себя к людям Космоса и изображал на своих холстах запредельные пейзажи: зеленоватые округлые башни на мозаичном берегу озер, под черными небесами, пронизанными струнами звездного света. И человек в курдских штанах, с кошкой на плече и дудкой-жалейкой у рта пас лобастые башни и послушные скалы далекой долины... Известность, однако, пришла к нему не отсюда: внимание искушенной публики остановилось на его холсте "Купанье красных коней". Признанный мэтр Кузьма Петров-Водкин, преподававший живопись в школе Званцевой, столь высоко оценил работу ученика, что полтора года спустя написал своего "Красного коня" с Кацем на спине, и новая картина мастера, о которой много говорили, обратила интерес ценителей живописи к прототипу смелого наездника... К концу 13-го года Матвей Кац "был на слуху", на выставках, в театрах и на литературных вечерах с ним почтительно раскланивались незнакомые люди.
Да и здесь, среди пушистых снежных деревьев, перед входом в театр Луна-парка на него поглядывали. Кац ухмылялся в сторону: причиною интереса публики являлся всего скорей широкий алый берет, в снежных завихреньях выглядевший нелепо. Пора было заходить, к тому ж холод становился почти нестерпим. Но хотелось дождаться Крученых, сказать ему, проходя мимо афиши: "Ты что ж, перешел на сочинение музыки? Вот же пишут - твоя опера". Крученых доводили этим вопросом и знакомцы, и незнакомцы - афиша была расклеена по всему городу, а он в ответ начинал смешно отфыркиваться, как морж, и последними словами ругать цензуру, настрого запретившую вносить изменения в текст афиши. Цензура ждала от футуристов подвоха, и не зря.