Белый круг
Шрифт:
– Долеры есть?
– спросил чайханщик, задумчиво глядя.
– Вот, тридцатничек наберу, - сказал Мирослав.
– Бери, пока не передумал... Газетка есть - завернуть?
Нашлась и газетка.
Распрощавшись с чайханщиком, Мирослав Г. обнаружил, что кроссовки его бесследно исчезли оттуда, где он их оставил, - под приступкой. Перспектива разгуливать по городу Курбан-Али в носках его не обрадовала.
– Слышь, братан!
– вернулся он к чайханщику.
– У меня тут кроссовки сперли!
– Ну что ж...
– насупился чайханщик.
– Куда ж ты глядел?
Поиски вдвоем,
– Ты улицу перебеги, - нашел выход чайханщик, - там дукан, подберешь себе. Или сбегай на базар.
Бежать на базар совсем не улыбалось Мирославу Г. Он снял носки, сунул их в карман блейзера и вышел на улицу. Асфальт тротуара жег ступни.
В дукане ему предложили глубокие азиатские галоши, выстланные изнутри малиновой байкой. Вид в них у Мирослава был нелепый - в воздухе не пахло грозой, в Курбан-Али дожди вообще никогда не шли, но не босиком же ходить.
– Беру, - решил Мирослав, - и вот эту штуку в придачу, за пять долеров.
– Он указал на акварель, приколотую кнопками к двери: треугольники, круги и квадраты, без подписи.
– Еще что-нибудь есть в этом роде?
– Не, - сказал продавец.
– Халат бери, радиоприемник бери.
В галошах, с Бурлюком под мышкой и свернутой в трубку безымянной акварелью в бауле Мирослав Г. замечательно себя чувствовал.
На Каца он набрел в городской бане. Париться он не собирался, но пробиться внутрь, не отстояв очередь, не получилось: аборигены пришли в возбуждение, кричали что-то с укором на родном языке и отталкивали Мирослава от дверей. Объяснять сердитым людям с узелками в руках истинную цель своего прихода в баню было рискованно: не поймут, по морде съездят. Поэтому Мирослав Г. оставил свои попытки и встал в хвост очереди. Впускали почему-то партиями, - по советским еще правилам.
Покупая билет, Мирослав ухмыльнулся: поглядел бы сейчас на него Ронсак! Искусство требует жертв, вот уж чистая правда... Они тут и в предбаннике могли картинки развесить, и даже в парной - кто поймет, что у них на уме. И если не пустят внутрь в штанах, то уж баул-то наверняка надо брать с собой, а то украдут.
В раздевалке Мирославу выдали осклизлую цинковую шайку. Ящики для одежды не запирались, и, сложив одежду горкой, с баулом в одной руке, с шайкой в другой и с завернутым в газету Бурлюком под мышкой Мирослав Г. толкнул дверь в предбанник. Галоши он не стал снимать - не потому, что могут украсть, а из-за опаски подхватить какую-нибудь заразу с пола.
Отдыхая после пропарки, голые люди лежали на каменных лавках, другие ели хлеб с колбасой и пили водку и пиво. На стене против входа, за тюлевой завесой пара, выбивающегося из душевого зала, висел Кац.
Мирослав независимо подошел, помахивая баулом. Подпись была крупная, красивая: "М.Кац". И дата: "1938".
Кац дорожил этой картиной. В подвал, к Ледневу, она попала не сразу, Николай Васильевич долго, почти год уговаривал и убеждал Каца: "Черная обнаженная на высоком мосту" не должна пострадать ни при каких обстоятельствах, лучшее и спокойнейшее для нее место хранения - секретный музейный запасник. Отдайте!
Кац склонялся отдать, но расставаться было жаль до помрачения рассудка. Леднев
– Не будьте таким, Кац! Ну сами подумайте: все мы смертны, все под Богом ходим. А если автобус сшибет или посадят - тогда как? Ведь все, все пропадет! Вы великий художник, на вас ответственность двойная. Отдайте!
– Я вам треугольник уже отдал, - вяло сопротивлялся Кац.
– И, как вам известно, я собрался жить до ста лет. Как минимум.
– Хотите, я вам бумажку дам?
– не отступал Леднев.
– Документ? "Музеем принимается на временное, до востребования автором, хранение..." Ну и так далее. И печать.
– Вот это уж нет!
– возмущенно взмахивал руками Кац.
– Бумажку! Я себя документами не обременяю! Как вам такое в голову могло придти?
– Тогда без бумажки, - немедля соглашался Леднев.
– И через сто лет "Обнаженная" будет висеть в Третьяковке, поверьте мне. Вот вам моя рука!
– Оставьте свою руку при себе, - парировал Кац.
– Почему через сто, почему не раньше?
Будущее представлялось Кацу хрустальным шариком, покачивающимся на ниточке перед его лицом - только руку протяни... Не было ни близкого будущего, ни далекого - просто Будущее: то, что еще не случилось и не произошло. Будущее не убегало вдаль, как степная дорога между холмами, как река меж берегов. Перспектива была к нему совершенно неприменима, как и время. Оно скорее напоминало плоскостное изображение на холсте - насыщенный густой рисунок с подмесом старого золота и изумрудной зелени. Вот как "Черная обнаженная на высоком мосту".
Тот мост соединял две башни: Вавилонскую и Спасскую. Первая легла в пыль и песок, вторую венчает красная пентаграмма. На смену пентаграмме придет лев или орел, черный квадрат или золотой круг-точка. Кац не загадывал, когда это случится, символы его не занимали. Он не верил в коллективный разум человечества, поэтому дожидаться всеобщей справедливости было бессмысленным делом. Вселенское зло не победит, но зло человеческое всегда опережает добрые намерения на полшага. Зло и, пожалуй, глупость.
Из Кзылграда, из-под шутовского колпака с бубенцом легко было смотреть вокруг. Москва была далеко, но в то же время и близко - как карандашный рисунок на столе. Не Бог жил в Кремле, а неприступный идол с медным лбом и брильянтовой прямой кишкой; а с Богом можно было напрямую поговорить о чем угодно и здесь, в Желтом медресе, - ну хотя бы об искусстве. Бог, таким образом, жил в Кзылграде, и Кац жил, и они ладили. А политика Бога не увлекала, он давал тварям человеческим полную возможность перебеситься. И Каца не увлекала.
А что до подземного ледневского запасника, то Кац склонялся картины дать. Где картине лучше, чем в музее? Такого места пока еще не изобрели. Картины - дети, да, но и дети уходят от родителей в большой мир; а музей и есть мир картин. И если запасник заперт покамест на замок - что ж, тут Леднев прав: лет через сто отопрут. Может, и раньше.
Кац отобрал для Леднева восемь картин. Все восемь, задолго до истечения прикинутого срока, Мирослав Г. обнаружил в учреждениях бытового хозяйства города Курбан-Али, посреди пустыни. Неисповедимы пути твои, Господи, да и цели никак не расшифровать.