Белый олеандр
Шрифт:
— Все признаки налицо. — Клер захлюпала носом, вытерла его рукой. — Просто я не хотела их замечать. — Вдруг она улыбнулась. — Не беспокойся. Мы разберемся.
Сидя за своим столом под дурацкой пирамидой, держа в руках карманное зеркальце, я рисовала автопортрет. Обычной ручкой, не глядя на лист и стараясь не отрывать ее кончик от бумаги. В одну линию. Почти квадратные скулы, толстые неулыбчивые губы, круглые укоряющие глаза. Широкий датский нос, пакля светлых волос. Я рисовала себя, добиваясь полного сходства даже с закрытыми глазами, пока пальцы не запомнят необходимые движения, пока их последовательность
Клер должна была пойти на пробы, сказала Рону, что пойдет, но потом попросила меня позвонить туда и сообщить, что она больна. Лежала в ванной с лавандовым маслом и крупным аметистом, залечивая душевные раны. Рон должен был вернуться в пятницу, но что-то ему помешало. Его возвращения домой были для Клер опорами, помогавшими ей протянуть от одной клеточки на календаре до другой. Если он не приезжал в обещанный день, опоры в клеточке не оказывалось, она хваталась за воздух и падала, разбивалась.
Мне удалось перехватить письмо матери, адресованное Клер. В нем был рецепт приворотного зелья, которое мать советовала подливать Рону в пищу. Все составляющие показались мне ядовитыми. Я нарисовала картинку поверх письма — клубок извивающихся змей, проткнутый угольником, вложила в новый конверт и отправила матери обратно.
В большой комнате запел Леонард Коэн, его Сюзанна вела Клер в дом у реки.
Я рисовала свое лицо.
19
К апрелю пустыня уже высосала весну из города, как промокашка чернила. Голливудские холмы были видны с неестественной резкостью, словно в бинокль. Нежные молодые листья сохли и сворачивались на жаре, загнавшей нас, размякших и потных, в дом с опущенными ставнями.
Клер достала из морозильника мешочек с драгоценностями и вывалила их на постель — пиратские сокровища, покрытые инеем. Ледяные нити нефритовых бус с золотыми пряжками, листочек окаменелого папоротника в янтарном кулоне. Я прикладывала их к щекам, заиндевевшие, холодные, продевала прядь волос в старинный хрустальный браслет — он свешивался на лоб, как чей-то прохладный язык.
— Это моей двоюродной бабушки Присциллы, — сказала Клер. — Она надевала его на первый бал в, «Уолдорф-Астории» [50] , прямо перед Первой мировой.
50
Фешенебельный отель в Нью-Йорке в 1897–1929 гг., на месте которого был построен небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг.
Лежа на кровати в одном белье, с потемневшими от пота волосами, она положила поперек лба браслет из дымчатого топаза. Между камнями были вставки из тонкой золотой цепочки, узорная застежка доставала кончик носа. Болезненная худоба ее бросалась в глаза — острые углы костей выступали на бедрах, ребра торчали, как у деревянного Христа. Из-под резинки трусиков выбился фабричный ярлык.
— Она была медсестрой в сражении на Ипре. Отважная женщина.
У каждого украшения, каждой бусины была своя история. Я выудила из сверкающей между нами горки кольцо с квадратным ониксом. На его гладкой черной поверхности сверкал крошечный бриллиант. Попробовала надеть, но кольцо было слишком маленькое, налезало только на мизинец, и то не дальше первого сустава.
— Чье оно было? — спросила я Клер, протягивая руку, чтобы она не поднимала головы.
— Прабабушки Матильды. Парижанки до мозга костей.
Хозяйка кольца умерла больше ста лет назад, но сейчас, держа его в руках, я чувствовала себя толстой, ширококостной и неотесанной. Дворняжкой. Глядя на оникс, я представляла черные, как сажа, кудри и острый язык прабабушки Матильды. Ее черные глаза подмечали бы все неловкости, ей не понравились бы мои руки и ноги, большие и неуклюжие. Я была бы слишком велика для изящных маленьких стульев и тонких фарфоровых чашечек с золотыми ободками — лось среди антилоп. Я протянула кольцо Клер, и оно легко скользнуло ей на палец.
Гранатовое колье, охватившее мне шею ледяным ободком, было свадебным подарком ее прадедушки, мельника из Манчестера, его жене Беатрисе. Золотой ягуар с изумрудными глазами, которого я посадила на коленку, был привезен в двадцатых годах из Бразилии теткой отца Клер, Джеральдин Вудз, танцевавшей с Айседорой Дункан. У меня на руках, на груди, на шее размещался семейный альбом Клер. Бабушки с материнской стороны, двоюродные бабушки с отцовской, женщины в длинных платьях из тафты, бархата, нежного шелка. Времена, страны, города, человеческие личности были заперты в драгоценных камнях, в узорчатом металле.
По сравнению с этим великолепием мое прошлое было серо и расплывчато — история, однажды рассказанная матерью, и потом ею же объявленная неправдой. У меня не было ониксов и аквамаринов, увековечивших жизни предков. У меня были только их глаза, их руки, форма носа, ностальгия по снегопадам и вырезанным на дереве письменам.
Закрыв глаза, Клер положила в одну глубокую впадину поверх века золотое колье, в другую нефритовые бусы.
— Раньше так хоронили, — сказала она, осторожно, чтобы ничего не соскользнуло. — С полным ртом самоцветов и с золотыми монетами поверх глаз. Плата паромщику.
Круглые кораллы обвились вокруг пупка, двойная нитка жемчуга легла меж ее грудей. Спустя минуту Клер подняла жемчужное ожерелье, открыла рот, и оно струйкой стекло туда, накрыв губы блестящими муравьиными яичками. Мать подарила ей это ожерелье на свадьбу, хотя ей не нравилось, что Клер вышла замуж за еврея. Клер рассказала мне об этом очень осторожно, думая, что я буду шокирована, но я успела пожить с Марвел Терлок, с Амелией Рамос. Расовые предрассудки уже не поражали меня, было только интересно, почему мать подарила ей жемчуг.
Клер замерла, притворяясь мертвой — покрытое испариной тело в розовом шелковом белье, усыпанное драгоценностями. Мне не очень-то нравилась эта новая игра. Сквозь небольшую полоску стекла под закрытыми жалюзи виднелся сад, одичавший этой весной. Клер больше не ухаживала за ним, ничего не полола и не подрезала, мелькая островерхой китайской шляпой. Даже цветы не подвязывала, стебли склонялись под тяжестью бутонов, оставшиеся с прошлого года гладиолусы завалились набок. Мексиканские примулы заполонили некошеный газон.