Белый верблюд
Шрифт:
Кроме женщин-соседок, никто в махалле, даже дети, не любили говорить о Мухтаре, но однажды распространилась весть, будто Мухтар по ночам пьет коньяк из пупка Шовкет, это рассказывали молодые парни, потом услыхали мальчишки, и мне тоже сообщил эту новость Джафаргулу (по возрасту он был старше нас, но младше парней и потому обычно общался с нами, но иногда крутился и среди парней). Я сначала очень удивился:
– А почему из пупка Шовкет? Джафаргулу удивился моему удивлению:
– Как это почему?
– Пусть нальет в стакан и пьет... Джафаргулу махнул рукой:
– Эх ты... Да ты же ничего не понимаешь, оказывается!..
Мне не хотелось выяснять, что именно я не понимаю, потому что я чувствовал, что здесь что-то дурное, а маленький Алекпер, наверное, в глубине души не хотел слушать дурного о Шовкет, и потому я не спросил
Дело в том, что прежде, когда мама брала меня с собой в женскую баню, там часто бывала и Шовкет, и на белом и полном теле, гладкой коже, круглых бедрах Шовкет, в отличие от других женщин, не было ни одной морщинки; Шовкет всегда смеялась, всегда была в хорошем настроении, и здоровое, полное, налитое тело Шовкет тоже словно смеялось и радовалось.
Однажды в бане Шовкет внимательно посмотрела на мои волосы, потом наклонилась ко мне, взяла мою голову в ладони, притянула к себе, и крупный мокрый сосок упругой торчащей груди Шовкет коснулся моего лица, потом Шовкет громко сказала женщинам:
– Смотрите, у него на голове три седых волоска!.. Счастливцем вырастет, счастливцем будет!
– Шовкет отпустила мою голову, выпрямилась, и упругие груди оказались выше моей головы.
Маме тоже, как и другим соседским женщинам, не нравилась Шовкет, но слова, сказанные в бане, пришлись ей по душе.
– Да услышит тебя аллах!
– сказала она.
Однажды, когда я, как обычно, смотрел на Шовкет в бане, она отвела от лица мокрые черные волосы, взглянула на меня сияющими большими зеленоватыми глазами, потом вдруг подмигнула, расхохоталась и сказала моей маме:
– Слушай, Сона, а он ведь ест меня глазами, зачем ты водишь его сюда?
Я так смутился, что лицо мое запылало; я не знал, что делать, но в хохоте Шовкет, в сиянии ее больших зеленоватых глаз, как и в белом, полном теле, гладкой коже было что-то такое, что я на нее не обиделся.
После этого происшествия я больше никогда не ходил с мамой в женскую баню; как мама ни старалась ("Черт с ней!
– зло ворчала она на Шовкет.- Почему ты из-за шуток какой-то стервы не идешь в баню?"), я все-таки не ходил, и вообще, я не хотел, чтобы мама говорила об этом, и не хотел, чтобы Щовкет ругали, чтобы Шовкет называли стервой; я больше ни разу не пошел в женскую баню, и после этого мама стала купать меня на кухне, грея воду в ведре.
Шовкет жила несколько в стороне от нашего тупика, около раздвоенного тутового дерева, и дверь ее одноэтажного, побеленного желтоватой известкой дома открывалась прямо на улицу. Шовкет жила одна, отец и мать ее давно умерли, и у нас в махалле никто их не видел, потому что Шовкет тоже, как и Мухтар, была здесь пришлой. Мама говорила, что в том двухкомнатном домике, где теперь живет Шовкет, прежде жила семья кровельщика Мирзы, потом семья кровельщика Мирзы переселилась в Мардакяны, а дом продали Шовкет; откуда у Шовкет были такие деньги, никто не знал, и когда заходил среди женщин об этом разговор, они многозначительно переглядывались, как говорили, у нее был старший брат, но он с Шовкет не общался и не разговаривал, потому что Шовкет когда-то сбежала с женатым мужчиной, а потом этот мужчина из-за чего-то ее выгнал.
Шовкет попросила дядю Мейрангулу, и дядя Мейран-гулу сколотил ей скамью рядом с раздвоенным тутовым деревом (тот день я хорошо помню: дядя Мейрангулу сколачивал скамью, а дядя Азизага, стоя на противоположном тротуаре, наблюдал, и между ними произошел тогда не понятый мною разговор: "Мейрангулу, здорово ты стараешься..." - "Э, Азизага, в мои лета я мед через стекло слизываю. На другое сил не хватит!.." (дядя Азизага громко рассмеялся); и Шовкет весной, летом, в начале осени по вечерам после работы или в выходные дни с утра до вечера, сидя на этой скамье, лузгала купленные у тети Зибы семечки, здоровалась, шутила, смеялась, хохотала с прохожими; иногда Шовкет вскакивала и заходила в дом, и это означало, что на улицу вышла тетя Ханум. Почему Шовкет так боялась тети Ханум, никто не знал, и когда мы спрашивали об этом у Балакерима, он говорил: "Разве вы не знаете, что ужаленный змеей пестрой веревки боится?.." Мы, конечно, смысла этих слов тоже не понимали, но, как всегда, делали вид, что все поняли, и спрашивали у Балакерима, почему Шовкет так хохочет? Балакерим говорил: "Верблюду сказали, у тебя шея кривая! Он ответил, а что у меня ровное, чтобы шея тоже была
Шовкет работала на кондитерской фабрике, и карманы ее просторного длинного цветастого халата всегда были полны конфет. После той истории в бане она иногда мне подмигивала и, вынув из кармана конфету, протягивала. "Возьми, хорошая конфета, ну бери..." - говорила она, но я убегал, боялся, что, если подойду, Шовкет схватит меня за руку, удержит и, глядя мне в лицо, расхохочется, как в бане, я убегал, а Шовкет, смеясь, приговаривала мне вслед: "Этот еще не знает вкуса конфеты!.."
Молодых девушек и женщин махалли тайно тянуло к Шовкет; в летнее время, в разгар дня, когда на улице никого не было (только Шовкет, сидя в тени раздвоенного тутовника, лузгала семечки), они, направляясь в магазин за чаем, маслом или в лавку за керосином, если выдавался удобный случай, останавливались около Шовкет, слушали, как она, сидя в тени раздвоенного тута и лузгая семечки, говорит и смеется. Шовкет говорила:
– Клянусь богом, у меня часы испортились... Хочу отнести Гюльаге, чтобы починил, да боюсь его жены!..
Шовкет говорила это хохоча, и собравшиеся вокруг нее молодые девушки и женщины, не в силах удержаться, тихонько посмеивались, но при этом краснели и опускали глаза.
Я удивлялся, почему девушки и женщины краснеют, смущаются от этих слов Шовкет, и однажды спросил у мамы:
– Я слышал, как Шовкет говорила: у меня часы испортились, хочу дать Гюльаге починить...
– Ну и что?
– сказала мама.
– Вот и спрашиваю... Что тут такого, что женщины краснеют?
Меня охватило полное изумление, когда мама, посмотрев на меня, вдруг тоже сильно покраснела.
Правда, я немного побаивался Шовкет, мне было даже как-то тревожно из-за Шовкет, но, как я уже говорил, мне не хотелось, чтобы о ней дурно говорили, и когда Джафаргулу сказал, что Мухтар пьет коньяк из пупка Шовкет, мне хотелось всем сказать, что это неправда, хотелось уверить, что такого быть не может, но, конечно, никто бы мне не поверил, мои слова не имели никакого веса, потому что я был самым младшим среди товарищей; а сам я понимал, что сказанное Джафаргулу, может быть, и не обман, знал, что между Шовкет и Мухтаром есть что-то тайное, потому что однажды сам видел их... ночью...
Джабраил соорудил для меня в конце нашего двора, рядом с голубятней, ящичек из досок, и я держал в этом ящичке свои игрушки. Однажды ночью я проснулся от шума дождя и некоторое время слушал, как дождь стучал по крыше нашего дома, по дверям, по асфальту, потом сквозь шум дождя услышал неурочное воркование голубей и вспомнил, что игрушки мои остались под дождем (доски ящика были пригнаны неплотно, дождь проникал внутрь), и, чтобы мама не проснулась (отец, как всегда, был в дороге), я тихонько встал, накинул мамин платок и вышел во двор, я никогда в жизни не видел наш двор таким пустынным, мне показалось, что двор наш тоже спит, некоторое время, стоя под деревянной лестницей тети Ханум и плотно завернувшись в мамин платок, я наблюдал за одиночеством нашего двора, слушал воркотню голубей, журчание воды в водосточных трубах, шум дождя, бьющего по крыше, по асфальту; меня так захватило волшебство одинокого двора, этого журчания и шума, что игрушки вылетели у меня из головы, и я, съежившись под маминым платком, выбежал из дворовых ворот в тупик, и тупик наш увидел совершенно пустым, каким никогда не видел, и мне показалось, что это не тот тупик, где я с утра до вечера играл в футбол, энзели (Энзели - азербайджанская детская игра) ("Коза вошла в огород!.. Влетел камень козе в рот!.. Отвели ее к врачу!.. Врач промолвил: не хочу!.."), вращал матерчатые шарики со свинчаткой внутри, прыгал и скакал, в ту полночь под проливным дождем наш тупик был частью историй Балакерима; я выбежал в переулок и переулок наш увидел таким же пустынным, залитым дождем: все огни погасли, все окна спали, только слегка поблескивали булыжники, которыми был вымощен наш переулок, да листья раздвоенного тутового дерева; и в это время я стал свидетелем самого неожиданного: отворилась наружная дверь дома, где жила Шовкет, и мужчина, выйдя оттуда, быстро зашагал вниз по улице и исчез у дверей трехэтажки.