Белый верблюд
Шрифт:
Дней пятнадцать или двадцать назад какая-то из девушек, с которыми она вместе работала, чтобы хоть чуть-чуть отвлечь подруг от сад ертей и похоронок, сказала что-то смешное, все рассмеялись, только Сона не смеялась, и повидавшая жизнь тетя Хадиджа сказала:
– Горюет Сона, как она может смеяться... Душа болит у Соны...
В эту зимнюю ночь, в эту тихую, бесшумную, безмолвную ночь, которую сопровождало только тиканье часов, Сона смотрела во тьму, на -улицу, и не чувствовала никакого горя, душа у Соны болыспе не болела: боль была в глазах Гюльаги, и Сона ждала.
Сона хорошо знала Гюльагу и
Сона все так же стояла перед окном, потому что больше не хотела смотреть на портирет, не хотела видеть боль в глазах Гюльаги, не в силах была глядеть, как мучается Гюльага, и она стояла и ждала.
Сона была спокойна, совершенно спокойна, знала, что и боль в глазах Гюльаги, н страдания Гюльаги ненадолго: и боль пройдет, и муки.
Тиканье часов в открытом ящике шкафа словно было пульсом зимней ночи, он бился здесь в комнате.
Чад от погасшего фитиля свечи рассеялся, и воздух в комнате казался особенно чистым, и Сона знала, что комната тоже ждет Гюльагу.
Среди тиканья часов послышался постепенно нарастающий звук, и Сона понядша, что это - звук разрываемой бумаги.
Гульага освобождался...
Гюльага возвращался.
Белесоватое мерцание снега на улице, на крышах домов, на переплетах оконниых решеток как будто усиливалось, серебристым блеском возвещая о чистоте, обновлении улиц, городов всего мира..
Бумага больше не рвалась.
Наступила тишина, и даже тиканье часов в ящике шкафа как будто прекратилось.
Сона не поворачивалась, не смотрела в комнату, она стояла перед окном и жддала.
В комнате раздались звшаги.
Один шаг...
Второй шаг...
Третий шаг...
Снова воцарилась тишина.
Сона услышала за спиной стук сердца, едва не касавшегося ее лопаток.
Потом Гюльага осторожно положил руку на плечо Соны.
Сона не вздрогнула, Сона знала, что так будет, и вдруг сердце Соны встрепенулось, горе, которое душило ее триста шестьдесят один день, муки, которые она выносила двести пятьдесят три дня, стали крупными каплями слез и поли-i лись из ее глаз.
Рука на плече Соны забралась под рубашку, погладила ее голое плечо, и тепло этой руки, жар этой руки пронзили Сону.
Потом Гюльага повернул Сону к себе, заглянул ей в глаза и понял, что никогда в жизни не видел Сону такой счастливой; даже в те минуты, когда они сидели вдвоем, прижавшись друг к другу в маленькой, тесной мастерской, Сона не была такой счастливой.
В зимнюю ночь перед окном темной комнаты Сона приникла к груди Гюльаги и, целуя лицо, глаза, шею, грудь Гюльаги, зашептала:
– Наконец-то ты пришел... Наконец-то пришел... Вернулся... Наконец вернулся...- шептала она.- Пришел...- сказала она.- Пришел...
Гюльага снял с Соны ночную рубашку, и обнаженное стройное тело Соны заполнило темноту комнаты страстью и волнением, которые она сдерживала ровно триста шестьдесят один день и которые только теперь вырвались на свободу.
Гюльага взял обнаженную Сону на руки, отнес на постель.
Гюльага целовал все еще не просохшие и соленые от слез глаза Соны, губы, напрягшиеся груди, и Сона, захлебываясь от счастья, задыхаясь, шептала:
–
– Нет, не лживое... Я умер... Меня застрелили... Ты меня воскресила... говорил он.- Твое дыхание вызвало, вытянуло меня из портрета...
...Медленно наступало утро.
Снова пошел снег.
Сона лежала и смотрела на Гюльагу.
Гюльага стоял перед окном, наблюдая за наступлением зимнего утра в махалле, которую не видел ровно триста шестьдесят один день.
Сона улыбалась: радовалась за Гюльагу.
Во всем теле Соны был покой, и в этом покое была вечность постоянства.
Потом Гюльага отошел от окна, подошел к шкафу, вынул из ящика часы, поставил настольные часы на их обычное место, положил на стол наручные часы Соны, потом поглядел на настенные часы, которые держал в руках.
Сона тоже встала с постели, подошла к Гюльаге, взглянула на все эти часы.
Они, как и прежде, показывали разное время.
На наручных часах Соны было четырнадцать часов пятьдесят минут.
Настенные часы показывали двадцать один час двадцать девять минут.
Настольные часы Гюльаги - шесть часов пятнадцать минут.
Потом Сона и Гюльага посмотрели друг на друга и громко, от души рассмеялись.
Оба они были нагие, стояли посреди маленькой комнаты, глядя друг на друга, и громко, от души смеялись.
Потом Гюльага собрался прибивать часы на стене.
Сона сказала:
– Зачем их прибивать? В другом доме прибьешь. Все равно мы отсюда переедем...
– Переедем?
– Да кто же поверит, что ты из портрета вышел?
– Сона посмотрела на фотопортрет Гюльаги.
От увеличенного фотографом Али портрета осталась только окантовка да едва заметные края плотной фотобумаги; там, где еще недавно был Гюльага, зияла пустота, и Соне показалось, будто его изображение вырезано ножницами.
XXIX
О многом я хотел спросить у шофера такси с седыми усами, побелевшими кудрями, окружавшими лысину,- у моего Джафаргулу, но ни о чем не спросил, вернее, не смог, а почему - не знаю... Ничего не спросил - ив ясный весенний вечер, выйдя из дому, пешком направился в сторону нашей махалли.
Шагая по улице, ведущей в нагорную часть Баку, по улице, которая должна была довести меня до угла, где располагалась керосиновая лавка - наша керосиновая лавка, где начиналась наша махалля, я смотрел на знакомые дома, на одноэтажные, двухэтажные, трехэтажные здания, и ни одного из них не узнавал; то есть здания эти были мне знакомы, я часто, держа маму за руку, ходил по этой улице в центр города, часто и один проходил здесь, но в то же время ни одно из этих зданий не наталкивало на какое-либо воспоминание, эти дома стали для меня чужими, и мне казалось, что это чувство взаимно, потому что улицы состоят не только из зданий, не только из асфальта, камня: я думаю порой, что и улицы хранят память; люди приходят, уходят, а улицы остаются, жизнь улиц намного длиннее жизни людей, улицы живут сто лет, двести, триста лет и дышат тем же воздухом, что приходящие и уходящие люди, живут чувствами, волнениями приходящих и уходящих людей, и, когда я думаю об этом, мне кажется, что если есть существа, именуемые муравьем, слоном или человеком, то почему не быть существу, именуемому улицей.