Bene nati
Шрифт:
— Салька! Сегодня твой девичник! Как же я рада, Салька, что уже завтра увижу тебя замужней женщиной, что у тебя обеспеченное будущее и что все так хорошо у тебя наладилось. Я всегда тебя любила больше всех сестер, и ты была так добра к моим детям, когда они хворали… И я так рада, так рада, что сегодня, наконец, твой девичник!
Салюся вскочила и села на постель; волосы у нее разметались во сне, глаза были широко раскрыты; выпрямившись как струна, она крикнула, чуть не обезумев от страха:
— Иисусе, Мария! Завтра, уже завтра!
И не успела Коньцова и слова вымолвить, как она повисла
— Не хочу… не хочу… я не хочу так скоро!.. Анулька, дорогая моя, золотая, спаси меня, помоги, скажи Константу, чтоб он отложил свадьбу… упроси ты их всех за меня, уговори их, будь моей заступницей… если ты в бога веруешь… если детям своим желаешь счастья… спаси меня… пусть отложат свадьбу… я не хочу так скоро, не хочу, не хочу!..
Она целовала руки сестре и обливала их слезами. Коньцова, удивленная и испуганная, вначале старалась ее уговорить, мягко и ласково объясняя, что этого сделать нельзя, что из-за пустой прихоти лишаться такой партии не следует и что отложить свадьбу Константы ни за что не согласится. Но, когда Салюся снова бросилась целовать ей руки, моля за нее вступиться, Коньцова вышла из терпения и заявила напрямик, что из-за ее пустых прихотей не намерена ссориться с родней, что все бы ее сочли сумасшедшей, если бы накануне свадьбы она просила ее отложить, и советовала Салюсе бросить эти причуды. Если же она ее не послушает, поднимет шум и, упаси бог, отвадит Цыдзика, — пригрозила Коньцова, — то, при всей своей любви к Салюсе, она откажется от нее, не будет считать сестрой и навсегда закроет перед ней дверь своего дома. И разгневанная, но со слезами на глазах, потому что, несмотря ни на что, она нежно любила Салюсю, Коньцова пошла помогать на кухню, где старшие сестры пекли "гусаков" — продолговатые коржики, которыми невесте полагается на девичнике потчевать гостей.
Весь день в доме была суматоха: стряпали, жарили, пекли, приходили и уходили гости, болтали, смеялись, подшучивали над нарядом невесты. Против обыкновения, косы у нее растрепались, платье было надето кое-как и криво застегнуто; с ввалившимися глазами и пылающими пятнами на щеках, она ходила как потерянная среди всей этой суетни, отвечала невпопад или вовсе не отвечала и своей рассеянностью только мешала сестрам, так что в конце концов ее прогнали из кухни.
Уже смеркалось, когда в сени вошел Габрысь и, испугавшись сутолоки, встал у дверей. Его высокая, прямая, как шест, фигура в долгополом кафтане, с поникшей, будто сломанная маковка, головой и горшочками миртов в обеих руках забавляла молодежь, толпившуюся в сенях, и на него градом посыпались шутливые вопросы и насмешки:
— А-а, Габрысь пожаловал, что скажете?
— Что же вы на соседкин девичник не принарядились? Зачем это вы свои мирты отдаете? Приберегли бы на собственную свадьбу!
— А вы когда свадьбу справляете?
— Что вы, Габрысь, не женитесь? На такие хоромы, как ваши, верно, немало охотниц польстится!
— Вы завтра будете с нами танцовать? Приглашаю на краковяк!
— Только придется вам другие сапоги надеть, а то как пуститесь в пляс, эти все и развалятся!..
Габрысь, не отвечая, подошел с своими миртами к боковушке и, заглядывая в дверь, тихонько окликнул:
— Салюся! Салюся! Я мирты принес!
Но вместо Салюси в боковушке оказались Панцевичова и Заневская, которые поспешно меняли свои кухонные туалеты на более чистые и приличные. Надевая через голову юбку, Панцевичова сердито прикрикнула:
— Не лезьте вы сюда со своими миртами! Поставьте их где-нибудь и ступайте!
Он поставил горшочки на окно, но не уходил и, подождав немного, позвал:
— Пани Панцевичова!
Ему пришлось окликнуть ее несколько раз; наконец она с раздражением спросила:
— Чего вам?
Габрысь с таинственным видом поманил ее пальцем к себе, а когда она, застегивая лиф, из любопытства вышла к нему, он встревоженно зашептал:
— Пани Панцевичова, вы хорошенько приглядитесь к Салюсе, на что она стала похожа…
— А что? — нетерпеливо прервала она.
— А то, — все так же шопотом отвечал Габрысь, — что я вам как старшей сестре говорю и остерегаю: как бы, упаси бог, из-за этого какой беды не вышло.
— Какой беды? Из-за чего не вышло? — расчесывая огромные черные волосы, вмешалась в разговор Заневская.
— Для Салюси, из-за этого замужества. Не хочет она Цыдзика, все о том сокрушается…
Обе сестры так и вскинулись:
— Что вы болтаете? Лезет сюда, только даром время отнимает! Уж вы бы со своими глупостями…
— Пусть я глуп, — перебил он, — может, оно и так… А бывает, что и я кое-что подмечаю лучше иных умных и вам, как старшим сестрам, говорю: свадьбу Салюси надо отложить, а то и вовсе Цыдзику отказать…
— И вместо него вас вести к алтарю?
— Вот бы парочка была! — захохотали сестры, а Габрысь покраснел, как будто вся кровь ему бросилась в лицо. Не отвечая на насмешки, он все же докончил, уже несколько громче и тверже:
— Салюся не совсем такая, как иные: у нее своя воля есть и смелость, с ней может беда случиться, и грех на вашу совесть падет.
— Ну и пускай падает, а вы ступайте-ка лучше отсюда, недосуг мне со всяким глупцом болтать, — отвечала Панцевичова. А Заневская прибавила:
— Вот уж пошевелил мозгами, как теленок хвостом'! Сам-то он очень хорошо свою жизнь устроил, вот ему и охота другим хорошие советы давать. Только не всякому понравится в худых сапогах да в лаптях ходить…
— Недаром его глупым зовут! Куда уж ему что умное выдумать!
И они повернулись к нему спиной, а Габрысь, тяжело и медленно ступая, пошел к дверям. В эту минуту у крыльца послышался скрип полозьев, звяканье бубенцов на праздничной упряжи, громкие возгласы, поцелуи: приехали жених со сватом и дружками.
В канун своей свадьбы Владысь Цыдзик несколько осмелел, видимо, чувствуя себя увереннее в присутствии дружек. Он вошел в сени даже с некоторой развязностью, в накинутой на плечи барашковой шубе, под которой видна была его тонкая, прямая фигура в черном сюртуке и пестром жилете, блистающем широкой серебряной цепочкой. На шее у него был белый галстук, повязанный пышным бантом, а на голове черная барашковая шапка, которую в дверях с него снял один из дружек, так как сам он нес в обеих руках нечто очень большое и круглое, завернутое в белое полотно.