Березовый сок. Рассказы
Шрифт:
Свадьбу сыграли скромно: родни у Ефима не было, да и у Маши только тетка да дед, у которого и жила. А вскоре объявила Маша Ефиму, чтобы радовался: ребенка ждет. Ефим и не раздумывал — радовался. «Так подфартило, — думал он. — Что и не гадал. Так пусть будет мой!» Назвали Петей. Петр Ефимович — звучит! Нежданным было счастье его мужицкое.
Больше по сыну тосковал Ефим после развода, а не по Маше. Так тосковал, что вскоре в больницу попал, в кардиологию — но обошлось. Самый радостный день у Ефима был, когда зарплату выдавали. «Значит, сегодня алименты Маше на Петю перечислю», —
Жизнь Ефима только в сыне и была. Жил он теперь в другом городе. Писал письма Маше; она отвечала, подробно все, особенно о Пете, но просила самому Пете не писать: что надо, мол, она передаст сама. Ефим перечить не стал: они оба знали, что Петя не его родной сын. В письмах, когда упоминала Петю, всегда писала: «Твой сын…» Жалела она Ефима, знала, что пьет, да так ведь и не знала она, что детей у Ефима быть не могло. Одиннадцать лет прожили они вместе, а вроде, кроме этих одиннадцати лет, Ефиму и вспомнить было нечего, а ведь жизнь погоняла его по стране, да по стройкам, да по дорогам, да и женщин он повидал немало.
Так и жил Ефим памятью да, пожалуй, еще и… бутылкой.
«Да… Ж-и-и-знь».
Лежать уже не было смысла: к воробьям прибавился шум машин с улицы под окном, а, главное, голова просто раскалывалась, и лезли какие-то противные воспоминания о вчерашнем вечере. Воспоминания были не какие-то конкретные, а так, в общем. Пили сначала «Столичную», затем пиво, о чем-то спорили; Серега был, Славка, кто-то еще, кого-то провожали до дому. Пили на Славкину пенсию — больше ничего не помнил, и как дома в постели оказался — не помнил. Да и не старался Ефим вспоминать: все повторялось изо дня в день.
Ефим оделся и вышел из дома.
Как всегда, Ефим перед тем, как войти в магазин, закурил и, как всегда, задал себе вопрос: «Брать или нет?» Вид у него был настолько жалкий, пропитой в поношенных за долгие годы брюках и куртке, что прохожие не бросали ему мелочь только потому, что не было перед Ефимом куда бросить. Ефим мучился головной болью, отвратительной сухостью во рту, тяжестью в животе, курил, но каждый раз перед магазином задавал себе этот вопрос. И каждый раз искорка надежды вспыхивала где-то глубоко-глубоко: а вдруг именно сегодня все изменится, и пойдет он гулять в сквер, а потом в какой-нибудь музей или библиотеку, а потом будет дома смотреть телевизор и пить крепкий чай с печеньем? И каждый раз, помечтав, он переступал порог магазина, возвращаясь на путь истинного пьяницы.
— Как всегда, Ефим? — спросила продавщица.
Был он для всех просто Ефим, а не Ефим Семенович. Глядя на жалкий вид Ефима, никто даже подумать не мог прибавить к его имени еще и отчество. В магазине больше никого не было, и продавщица, зная ответ, облокотилась на прилавок и спокойно ждала, улыбаясь: насмотрелась она таких на этой работе. Ефиму вдруг вспомнилось, как улыбалась Маша и как смеялся Петя, идя между ними и держась за их руки. Неожиданно для себя Ефим ответил:
— Пачку «Примы» и бутылку «Ессентуков».
Сидя в сквере, он медленно курил сигарету за сигаретой. Ефим задумался о жизни: «Как было бы хорошо, если бы все вернуть назад, когда Петя маленький, а Маша часто смеялась, слушая его, Ефима». Он вспоминал и о том, что, когда Пете исполнилось восемнадцать, продолжал помогать им деньгами, пока работал, до самой пенсии. А как пенсия подошла, какая уж помощь? Самому бы концы с концами свести. Да и на пенсии о сыне не забывал: писал Маше, что если туго им придется, то поменяет свою однокомнатную на комнату. В том и смысл жизни ощущал, какой-никакой, а стержень в нем был: сын у него. Маша писала, что Петя окончил институт и сейчас работает в другом городе, так как у них, в захолустье, работу «днем с огнем…» Писала также, что все ладится у него, что уж начальник какой-то, но семьи пока нет: рано, считает. И так увидеть сына хотелось Ефиму, аж до тоски; и понимал Ефим, что таким он показаться не может. Оттого и не спрашивал у Маши адрес Пети. А увидеть все ж до того хотелось, что все бы отдал — увидеть и умереть.
Меж тем распогодилось, солнце припекало, и Ефим задремал на скамейке.
Очнулся он оттого, что сигарета, догорев, обожгла пальцы. Он попил «Ессентуки» из бутылки и закурил новую сигарету. «Хорошо, как на курорте, в санатории: Ессентуки, скамеечка, и спокойно на душе». До него доносились голоса редких прохожих.
По скверу, мимо скамейки, проходили три человека, что-то бурно обсуждая.
— Петр Ефимович, — услышал Ефим голос одного из них с угодливой, как показалось Ефиму, физиономией. Тот обращался к молодому мужчине среднего роста, шедшему посередине, явно начальнику. — Мы будем заключать договор?
— Надо еще поду…
— Петя! — вдруг вскрикнул Ефим, вскочив со скамейки.
Все трое от неожиданности остановились перед Ефимом и молча смотрели на него. Молчание затянулось и стало уже тягостным. Первым пришел в себя «угодливый». Видя, что начальник замялся и весь как-то сжался, угодливый, оглядев с удивлением Ефима с ног до головы, осторожно произнес:
— Вы обознались.
— Да как же? Петя, сынок! — произнес Ефим дрожащим голосом.
Ефим видел в глазах «начальника» родной взгляд и ждал, что вот-вот тот улыбнется, и они обнимутся — но тот молчал.
Пауза опять затянулась до неприличия, и, поскольку «начальник» по-прежнему продолжал молчать с растерянным видом, угодливый опять вмешался, обращаясь к Ефиму:
— Извините, как вас зовут?
Бутылка минералки вдруг опрокинулась на скамейке, и из нее стала выливаться вода. Ефим машинально повернулся, поднял бутылку и поставил ее рядом со скамейкой. За то время, что он это проделал, Ефим успел взглянуть на себя со стороны и осознать свой жалкий и пропитой вид…
— Семен, — тихо, разрывая себе душу, произнес Ефим.
— А наш-то, наш — Ефимович, папаша, — радостно произнес угодливый и добавил:
— Обознались, любезнейший.
— Пойдемте, пойдемте, — произнес третий, высокий, молчавший до того. — У нас еще дел невпроворот, а к двум часам мы уже должны быть на совещании.
Троица быстро удалялась.
«Вот и свиделись, Петя. Увидеть и умереть?!» — подумал Ефим, и до того ему стало жалко себя и… Петю — Петра Ефимовича, что хоть плачь.
Прохожие с жалостью смотрели на плачущего старика.