Берлин и его окрестности (сборник)
Шрифт:
Я люблю бывать в гипсовой забегаловке. Очень уютное местечко. Тесное, узкогрудое помещение, весьма значительную часть которого к тому же занимает сам хозяин, округлый толстяк, громоздящийся за стойкой в своем одеянии трактирщика, напоминая пивную бочку с насаженной на нее человеческой головой. Для остальных двух десятков посетителей места остается немного.
Здесь всегда много знакомых. Длинный Макс, штукатур по лепнине (но только в дневное время), Грета, хотя по-настоящему ее зовут Марго, маленькая Берта, Эльза (без всяких кличек и прозвищ) и, наконец, Анни– силезка, в отличие от Анни-баварки.
Этих двух последних желательно не путать; Анни-баварка работает в районе Шёнхаузских ворот
Анни-силезка вслух пересчитывает денежки. Когда я на нее поглядываю, она умолкает. Не знаю, почему. Я же все равно никому не скажу.
А вот некто, поставив перед собой свою сигарную коробку, заказывает две тминные водки. И шумное водружение коробки на стол, и сам заказ пробивают солидную брешь тишины в общем гомоне. Все молчат. Незнакомец с коробкой, в берете гостиничного портье, напряженно соображает: «Что я сделал не так?»
Тут к нему обращается Макс:
– Мне нужна женщина и двойная отмычка.
– Двойная отмычка – это запросто. Можно хоть завтра.
А женщину – нет, сейчас не получится.
Во избежание всяческих недоразумений Эрна верещит:
– Лично я занята!
Эрна любит Франца. К тому же всего неделю назад она вставила золотой зуб, в связи с чем то и дело смеется. Ну нельзя же, в самом деле, с раскрытым ртом сидеть, как голодный крокодил? Нельзя! А значит, чтобы людям свой золотой зуб показать, Эрне надо смеяться. Вот она и смеется к месту и не к месту, даже по самому трагическому поводу.
Ее Франц – косая сажень в плечах – в эту секунду как раз входит. На какой-то миг его особа заполняет собой помещение всецело. От него так и веет силой и авторитетом. Все сутенеры разом как-то никнут и скукоживаются, словно сдувшиеся воздушные шарики.
Франц ласково приветствует Эрну тычком под ребра, от которого ту отбрасывает к стене. Но Эрна все равно смеется…
Нойе Берлинер Цайтунг, 23–28.02.1921
В парной ночью (Убежище чистоплотных)
Знаменитая парная в Адмиральском дворце, ночные развлечения в котором во время войны были сперва сильно ограничены, а затем и вовсе запрещены, теперь снова открыта. Можно париться ночь напролет.
До войны это был всенепременный финишный створ всех ночных загулов и место чудодейственного новообретения человеческого облика после любых ночных подвигов. Смыв с себя в здешних водах все вчерашнее, человек, свежевыбритый и чистый, выходил отсюда в утреннюю дымку Фридрихштрассе, уверенно глядя навстречу занимающемуся дню. Здешняя парная была спасительной цезурой между вакханалиями ночной жизни и рабочими буднями. Необходимой паузой отдохновения она отделяла барную стойку от канцелярского письменного стола. Без нее – так по крайней мере мнится задним числом – эти галеры еженощных увеселений было просто не выдержать.
Сегодня, когда индустрия развлечений в полном упадке и людям нового поколения никакие предрассветные очистительные омовения не требуются, парная в Адмиральском дворце превратилась в ночлежку. Кому не досталось номера в гостинице, тот идет в парную. Двадцать марок за ночь. За эти деньги ты, так сказать, и выспишься дочиста, и пропотеешь на славу. Неплохо бы повесить над парной какой-нибудь броский лозунг. Допустим: «Сквозь пот и тьму – к свету!»
В полуночный час от близлежащей железнодорожной станции «Фридрихштрассе» сюда уже подтягиваются приезжие с чемоданами. Измученные тщетными хождениями по отелям, на пороге бани эти странники в предвкушении вожделенного отдыха облегченно вздыхают. Баня постепенно стала насущно необходимым социальным институтом нашего огромного города. Поощряя поток новоприбывших, она заодно поддерживает в нем чистоту.
Гротескный вид ночной парилки, где шестнадцать бездомных мужиков в чем мать родила усердно выпаривают из себя путевую грязь и железнодорожную копоть, рождает в воображении картины поистине адского размаха. Это как ожившие иллюстрации к дантовым вылазкам в преисподнюю. Единственный (волею непререкаемых служебных предписаний) одетый человек – это угрюмый детина, всегда готовый в полном осознании своей должностной инструкции натереть, отскрести, отхлестать и пропарить кого угодно; во всеоружии своих могучих кулачищ и натирочно-скребущих инструментов, смахивающих на орудия пытки, он легко может сойти за прислужника подземного мира, ежели не знать, что по окончании искупительно-очищающих мучений его сумрачный адский нрав с готовностью смягчается при виде чаевых, выдавая его истинную профессию банщика.
Вот уж не знаю, вправду ли и в аду люди выглядят столь же смешно. Но если и там существует обычай раздеваться донага, то они – невзирая на весь трагизм своей участи – смешны вне всяких сомнений. Сдается мне, что полуночный час эту – вообще-то всегдашнюю – непривычность человеческой наготы еще более усугубляет. Настолько дикой представляется сама мысль, что кому-то приспичит попариться между полуночью и двумя часами ночи.
А вот кто-то, дрыгаясь всеми суставами, что болтаются, будто сшитые на скорую нитку, уже битый ночной час исполняет серию плавательных упражнений в бассейне. Другой, необъятных размеров толстяк, которому, чтобы подпоясать купальный халат, пришлось бы одолжить у нашей старушки-Земли экватор, смотрит на лягушачьи дрыганья пловца в бассейне с неприкрытым инфернальным злорадством, покуда самого его не начинает знобить и он не вознамеривается почерпнуть в горячем бассейне запас тепловой энергии, растраченной на созерцание чужих плавательных усилий. Он осторожно трогает правой ногой воду – нет, все-таки горячая! По-моему, ему ужасно хочется увидеть, как шагают его собственные ноги, но увы, живот у него не стеклянный.
Спальня напоминает полый геометрический многоугольник. Кушетки маленькие, низкие, и их очень много. Они стоят тут беспорядочно и как бы бесцельно, словно на складе, куда их только что внесли и бросили. Посетители в банных полотенцах пытаются вкусить на них блаженный покой.
Покой других по такому случаю не заботит никого. И вообразить невозможно, какие сокровенные чаяния способна пробудить в человеке чистота, какие позывы горазда она извлечь из самых потаенных уголков его пропотевшей души. Аппетит возрастает неимоверно. Сдается мне, я даже начинаю понимать, почему парные в Германии во время войны были закрыты. Да потому, что Англия объявила нам блокаду! А шестнадцать начисто вымытых мужчин способны за один присест поглотить полугодовой продовольственный запас целого города.
О, если бы домашние бутерброды не имели привычки перемещаться по свету только завернутыми в шуршащую глянцевую бумагу! Словно обычной мягкой бумаги им недостаточно! Вот три господина, прибывшие с вокзала, просят выдать им их саквояжи. По простоте душевной я надеюсь, что в чемодане у одного хватит провианта на всех троих. Кроме того, я в своей наивности полагаю, что голод пробудится у всех троих одновременно, поскольку приехали они одним поездом и с помывкой управились в одно время. Однако они, коварные, видимо, специально поставили себе цель раздразнить меня своим аппетитом.