Берлинская тетрадь
Шрифт:
Как видно, общие слабости еще не делают людей похожими. Их скорее объединяет сила характеров. И это мужество у Синичкина было сильнее страха, сильнее минутных слабостей, боли и страданий.
– Ну, с армией у тебя - все! И с этим примирись. Что думаешь делать в мирной жизни? - спросил я танкиста.
– В гражданке?
Синичкин задумался. Должно быть, он вспомнил что-то, - только хорошие мысли так просветляют лицо. Он легко улыбнулся, но при этом вздохнул.
– В гражданке танкисту прямая дорога от танка на трактор. От машины к машине. Мне
Это выражение понравилось Синичкину. Уже беззвучно, одними губами он повторил слово "моторный".
Мне подумалось тогда, что и в своем характере Синичкин чувствовал что-то сродни неутомимой мощи танкового мотора, который много месяцев был послушен его руке.
– Вчера домой письмо нацарапал. Левой. Правая-то в гипсе. Чудно! Буковки, как безногие, все влево падают. Каракули! Но разобрать можно. Интересно. Начал - и сразу пошло! - говорил он, улыбаясь и словно подсмеиваясь над собой и над тем, как он с первой попытки сумел левой рукой написать письмо. И от сознания этой своей простосердечной гордости он улыбался все шире.
– Вот так же и жизнь новую - начнешь, и сразу пойдет!
– Возможно, товарищ корреспондент. Вот только бы скинуть это!..
И Синичкин снова постучал пальцами о твердую белую гипсовую рубашку, которая мешала ему вздохнуть глубоко, всей грудью.
Я помню лежавшего неподалеку от Синичкина солдата, в прошлом шахтера из Сибири, Ивана Ивановича Борейко. Он был тяжело ранен в грудь и дышал как-то натужно, со свистом, как старый маневровый паровозик на шахтном дворе.
Борейко было трудно разговаривать, я видел это, но он сам подозвал меня, услышав беседу с Синичкиным.
– Вот я, сынок, если выживу, то подамся к себе в Прокопьевск, это в Кузбассе. Слыхал? Хорошие края! В шахту, может, меня и не пустят теперь, так на шахтном дворе какую-никакую работенку сыщут мне. Все около угля - запашок его буду слышать!
– А может быть, и забойщиком сможете?
– Нет, милок, под землю спускаться не надеюсь, прости. Этого не обещаю, - сказал Борейко серьезно, так, словно бы должен был именно сейчас решить, куда ему оформляться на работу.
...К сожалению, я забыл его фамилию, но помню фигуру высокого артиллериста, командира батареи, раненного в голову. По гражданской специальности он был учитель физики в техникуме.
– Когда меня пуля но голове царапнула, я, признаюсь, испугался. Ну, подумал, раз в голову - то все, кончились мои лекции! Без головы физику преподавать не будешь! - Он улыбнулся.
– Сейчас у вас другое настроение?
– Другое. Проверял себя на легких примерах по дифференциальным уравнениям. Обрадовался вдвойне. Во-первых, помню, во-вторых, мозговой аппарат работает. "Черепушка варит!" - как говорят солдаты.
– Значит, на преподавательскую работу?
– Конечно. А может быть, в науку, в какой-нибудь научно-исследовательский институт. Давно хотелось. Если, конечно, вот это не подведет.
И артиллерист осторожно и все-таки с
...Молодой связист лейтенант Курашов учился в институте связи, потом полгода в военном училище связи и затем попал на фронт. Он сидел сейчас на скамейке, выставив вперед затянутую в лубки раненую ногу. Она выглядела вдвое толще нормальной. Курашов посматривал на ногу так, словно это была не его нога, и вообще не нога, а что-то непонятное, неуклюжее, случайно оказавшееся рядом с ним, молодым, здоровым, полным энергии.
Всю войну Курашов таскал в своем заплечном мешке институтскую зачетную книжку.
– Хорошая зачетка?
– Приличная. Правда, одна двойка затесалась. По сопромату. Не успел пересдать. Забрали в армию. Какие планы на послевоенный период? Доучиться раз!
– Что же два?
– И два и три. Много разных "до". Долюбить то, что недолюбил из-за потери времени на войну с Гитлером. Добрать счастья личного - сиречь жениться. Доработать недоработанное по той же причине. И вообще так жить, чтобы за год брать от жизни то, что дается за два с лишним.
– Боевая программа!
– А как же? Раз живой остался - давай на полную катушку!
– Я желаю вам успеха, - сказал я связисту.
...Этот старшина, с лицом немолодым, суровым и усталым, лежал рядом с солдатом примерно одних с ним лет и земляком. Оба они были с юга, из Ставропольского края.
– Весна! У нас сеют в марте, сейчас яровая всходит - зеленые побеги. Я агроном по образованию, Люшнин фамилия. После войны хлеба для народа надо будет много. Очень много! И мяса и вообще сельскохозяйственных продуктов! Вы смотрите, что в Германии делается. Тоже голодно. И в Европе. Надо держаться ближе к земле.
– Вам пришлось сильно поголодать в войну?
– Случалось, - неопределенно ответил Люшнин. - Не во мне дело. Вообще сельскому хозяйству очень будут нужны кадры специалистов. Я, конечно, вернусь в свой район. Не на асфальте родился, земля, она, знаете, тянет! Вот земляк, - Люшнин показал на солдата, - тоже хлебороб наших степей, спит и во сне Ставрополыцину видит.
– Точно. Всякому мила своя сторона, - откликнулся сосед. - Товарищ, не слыхали, когда старогодков зачнут домой отпускать? Как. Берлин возьмем? Ведь держать не станут?
– Точно не знаю, но думаю, ваш возраст отпустят домой скоро.
– Хорошо бы еще и Гитлера пымать! - сказал солдат с затаенным вздохом надежды и таким тоном, словно бы исполнение и этого желания сделало бы его совершенно довольным и счастливым.
...Этот раненый в голубовато-серой пижаме, цвет которой трудно было различить в кустах, сидел на берегу с удочкой в дальнем, малолюдном и тихом уголке парка.
На вид ему было лет тридцать или тридцать пять, а может быть, и сорок. Его лицо состарившегося мальчика, овальное, с гладкой кожей, полнощекое, но уже обрамленное сединой на висках, принадлежало к тем лицам, по которым трудно определить возраст человека.