Бес в серебряной ловушке
Шрифт:
– Падуанец, не осерчай, если не моего ума дело… – Она запнулась, сдвинув брови и стараясь не показывать робости. – Ненароком приметила. Поди, посмеешься, но все ж лучше тебе знать. Покуда ты на площади танцевал – господин в толпе стоял в монашеском облачении. Так господин тот на тебя глядел – глаз не отрывал, и недобро так, будто змея на птицу. Остерегся б ты, падуанец!
Выпалив это на одном дыхании, Паолина замолчала, строго взглянув на служивого, в чьих темно-карих глазах ей почудилась ухмылка. Небось за дурочку ее почитает, фанфарон.
Плясун же вдруг поднял потупленный взгляд и мягко покачал
– Благодарствую, мона. Только не тревожься – не иначе, обознался он. Кому я, подмастерье, нужен?
Девица нахмурилась:
– Грех тебе. Матушка моя говорит: дровосек тоже никому не нужен до первого голодного волка.
Падуанец рассмеялся:
– Хорошо сказано! Я запомню твои слова, мона.
– Храни тебя господь.
Паолина повернулась и молча пошла назад. Она чувствовала, что плясун не придал значения ее словам, и это обижало. Странный тип… С завязанными глазами – как зрячий. А без повязки – будто слепой. Вроде в лицо смотрит, а кажется, что насквозь глядит, куда-то вдаль. Остановившись, Паолина ошеломленно обернулась: святые небеса, слепой!..
Едва вороной, двигаясь неспешным шагом, оставил позади ворота Гуэрче, Пеппо ощутил, что Годелот обернулся и пытливо смотрит ему в лицо:
– Чего?.. – пробормотал он, потирая ноющий висок.
А шотландец покачал головой и отвернулся:
– Да ничего. Только ей-богу, мне иногда кажется, что ты видишь не хуже меня, просто притворяешься.
Пеппо усмехнулся.
– Чем столько лет притворяться – уж проще самому глаза выколоть, – отозвался он с привычной ядовитой нотой, но Годелот без всякой иронии спросил:
– Как ты это делаешь? Ты ни разу ни на кого не наткнулся в толпе.
Тетивщик, тоже оставив сарказм, слегка растерянно пожал плечами:
– Ну… это же люди. С ними легко, они заметные. Теплые, шумные, пахнут резко.
Годелот секунду помолчал, осмысливая сказанное, а потом, придержав поводья, снова обернулся:
– Хорошо. Быть может, и так. А танцевать ты как научился?
– Мать научила, – неохотно ответил Пеппо, – она веселая была, легконогая.
– Но зачем… – начал кирасир, охваченный внезапным любопытством, и вдруг прикусил язык, однако тетивщик уже понял его:
– Зачем слепому танцевать? – полуутвердительно переспросил он. – Затем, что, когда ты хуже других в самых простых вещах и тебя все время тычут в это, как кота в разбитый горшок, ты должен стать лучше других во всем, в чем сможешь. Особенно в том, чего от тебя не ожидают.
– Это гордыня, – усмехнулся Годелот.
– Это выживание, – отсек Пеппо. – И вообще, отстань. Ты не поймешь.
– Уж куда мне… – проворчал кирасир, пришпоривая вороного и жалея, что не сдержался и начал этот дурацкий разговор.
…Они ехали без остановок до темноты. Кирасир молчал, размышляя о предстоящих хлопотах: отчитываться перед Луиджи о потраченных деньгах было сущей мукой. Тот убивался по каждому гроссо, вздыхал, пенял посыльным на городские цены, и Годелоту часто казалось, что Луиджи предпочел бы краденые товары купленным.
Пеппо тоже не нарушал тишины. Несколько лет проведя в зловонной и суетливой городской круговерти, он молча наслаждался запахами разогревшейся за день листвы и цветущих олеандров, вслушивался в монотонное
Памятная с утра нотка дыма снова вплелась в летнюю радугу запахов, и Пеппо поморщился: смрадом очагов и кузниц он был сыт по горло. Но текли часы, запах усилился, и тетивщик невольно подумал: не пожар ли приключился в одной из окрестных деревушек? Сухим летом соломенные и камышовые крыши вспыхивают почем зря, а потушить эти сыплющие искрами кровли совсем непросто. Однако Годелот не замечал ничего дурного, а значит, пожар был дальше, чем ощущал зрячий. Пеппо успокоился и потер лоб, отгоняя сонливость.
Заночевали прямо у обочины дороги близ невысокого холма. Утром Годелот поторопил с отъездом – он возвращался на день позже намеченного и уже предвидел ворчание капрала. К тому же шотландец хотел непременно поспеть до вечернего построения гарнизона, чтобы увидеть отца и потолковать с комендантом о тетивщике. Вскочив в седло и подбирая узду, он обернулся к Пеппо:
– Дымом несет, чуешь?
Тетивщик хмуро кивнул – он с середины ночи ворочался на траве, разбуженный этим въедливым зловонием. Пеппо не выносил запаха пепелищ, хотя никому никогда не признавался в этой слабости. Но запах этот, засевший где-то в темном углу памяти, всегда подспудно возвращал его в далекий день одиннадцать лет назад, вызывая тупую головную боль и прорываясь в сознание гротескно-яркими и пугающими «зрячими» снами.
Годелот поначалу был спокоен. Но вскоре ему тоже, казалось, передалась тревога Пеппо. Он пришпоривал коня, рощи проносились мимо, исчезали позади поля, а тяжкий дух гари все сгущался. Впереди на много миль окрест простирались угодья Кампано.
«Неужели горит одна из графских деревень?» Этот вопрос не давал покоя. Годелот жил при замке, но искренне считал родными все прилегающие земли и имел много приятелей среди крестьянских сыновей.
Пеппо молчал, бессознательно теребя пальцами разорванный рукав. Тугая волна запахов затопляла его, как вышедшая из берегов река. Тут были дымно дотлевающая солома, терпкий уголь смолистых бревен, горьковатый пепел полотна, густой смрад неохотно горящих дубленых кож и еще что-то, чему Пеппо не хотел вспоминать названия. Мучительно хотелось задержать дыхание, но запах, казалось, пропитал его насквозь и чувствовался даже на выдохе.
Вороной несся вскачь, клочьями роняя пену. Вот мелькнула потемневшая от времени деревянная дощечка: «Тортора». Дорога плавно взмыла на округлый холм, и уже видны были в пронзительной небесной синеве сизоватые прозрачные столбы, лениво курящиеся впереди. Отягощенный двумя седоками, скакун захрипел на подъеме и вырвался на вершину холма.
Пеппо не знал, что увидел Годелот, лишь услышал рваный всхлип, и глухо заржал конь, оборвав галоп и загарцевав на месте…
…Тортора лежала у подножия холма дымящимися руинами. Щерились обугленные частоколы бревен, оставшиеся от стен, там и сям задымленная печная труба возвышалась над пепелищем, уцелевшая створка ворот, косо накренившаяся на одной петле, простуженно поскрипывала, словно силясь удержаться на весу. На центральной площади виднелся колодец, и журавль с оборванной веревкой торчал, будто костлявая рука.