Бесчестье
Шрифт:
Всю вторую половину дня он проводит в хирургической, помогая в меру своих возможностей. Когда уходит последний клиент, Бев ведет его во двор, на экскурсию. В птичьей клетке только один постоялец — молодой коршун-рыболов со сломанным крылом. Все остальные обитатели двора — это собаки: не ухоженные и чистокровные, как у Люси, а тощие дворняги, почти под завязку заполняющие два загона, брешущие, скулящие, подскакивающие от возбуждения.
Он помогает ей раздать сухой корм и наполнить поилки. Корма уходит два десятикилограммовых мешка.
— Как же вы все это оплачиваете? — спрашивает
— Покупаем оптом. Время от времени проводим сбор средств. Получаем пожертвования. Бесплатно холостим животных, за это нам выделяют субсидии.
— И кто их холостит?
— Наш ветеринар, доктор Остхейзен. Но он приходит сюда только раз в неделю, во второй половине дня.
Он смотрит, как едят собаки. Удивительно, но драк почти не происходит. Те собаки, что помельче и послабее, держатся сзади, смирясь со своей участью, дожидаясь очереди.
— Беда в том, что их слишком много, — говорит Бев Шоу. — Они этого, конечно, не понимают, а у нас нет способов им все объяснить. Слишком много — это по нашим меркам, не по их. Дай им волю, они все плодились бы и размножались, пока не заселили бы Землю. Им не кажется, что иметь как можно больше детей — это плохо. Чем больше, тем веселее. То же и с кошками.
— И с крысами.
— И с крысами. Да, кстати, когда придете домой, проверьте, не нахватались ли блох.
Одна из собак, наевшись — глаза ее сияют от блаженства, — обнюхивает сквозь сетку его пальцы и облизывает их.
— Они большие эгалитаристы, верно? — замечает он. — Никаких классов. Никто не представляется им слишком высокопоставленным и могущественным, чтобы у него нельзя было понюхать под хвостом.
Он приседает на корточки, позволяя собаке принюхаться к его лицу, к дыханию. У нее смышленая, как ему кажется, морда, хотя, возможно, никакой смышленостью она не отличается.
— И всем им предстоит умереть? — спрашивает он.
— Тем, которые никому не нужны. Мы их усыпляем.
— И занимаетесь этим вы?
— Да.
— Вам не противно?
— Противно. Еще как противно. Но я не хотела бы, чтобы это делал за меня человек, которому не противно. Вот вы — не возьметесь?
Некоторое время он молчит. Затем:
— Вы знаете, почему дочь послала меня к вам?
— Она сказала мне, что у вас неприятности.
— Не просто неприятности. То, что, как мне представляется, можно назвать бесчестьем.
Он всматривается в Бев. Похоже, она чувствует себя неловко; впрочем, не исключено, что это ему лишь кажется.
— Зная об этом, согласитесь ли вы и дальше прибегать к моим услугам?
— Если вы готовы... — Она разводит ладони в стороны, прижимает их одну к другой, снова разводит. Она не знает, что сказать, а он не приходит ей на помощь.
Прежде он останавливался у дочери лишь на короткое время. Теперь же он делит с нею ее дом, ее жизнь. Необходимо соблюдать осторожность, не позволять старым привычкам, отцовским привычкам, тайком вернуться назад: не следует самому надевать на вертушку свежий рулончик туалетной бумаги, гасить свет, сгонять кошку с софы. Упражняйся в приготовлении к старости, наставляет он себя. Учись приспосабливаться. Упражняйся,
Притворившись уставшим, он уходит после ужина в свою комнату, куда доносятся еле слышные звуки, указывающие, что Люси живет своей жизнью: скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, бормотание радио, приглушенный разговор по телефону. Уж не в Йоханнесбург ли она звонит, не с Хелен ли разговаривает? Не его ли присутствие здесь удерживает их в разлуке? Осмелились бы они лечь вместе в постель, пока он в доме? И если бы ночью вдруг заскрипела кровать, смутились ли бы? Достаточно ли бы смутились, чтобы остановиться? Но что он знает о том, чем занимаются одна с другой женщины? Может, кровати под ними вовсе и не скрипят? И что знает он, в частности, об этих двух, Люси и Хелен? Возможно, они спят вместе так же, как спят вместе дети, крепко обнявшись, трогая друг дружку, хихикая, воскрешая девчоночьи годы, — скорее сестры, чем любовницы? Вместе в постели, вместе в ванне, вместе пекут имбирные коврижки, примеряют платья друг дружки. Сапфическая любовь: хорошее оправдание для лишнего веса.
Правда состоит в том, что ему не по сердцу мысль о дочери, содрогающейся от страсти в объятиях другой женщины, да к тому же еще и некрасивой. Но разве стал бы он счастливее, если б любовником ее был мужчина? Чего он хочет для Люси на самом-то деле? Не того, чтобы она навсегда осталась ребенком, вечно невинной, вечно принадлежащей только ему, — определенно не этого. Но он отец, такова его доля, а отец, старея, все сильней и сильней привязывается — тут уж ничего не поделаешь — к дочери. Она обращается во второе его спасение, в невесту его возрожденной юности. Не диво, что в сказках королевы норовят затравить своих дочерей собаками!
Он вздыхает. Бедная Люси! Бедные дочери! Что за участь, какое бремя приходится им нести! Да и сыновья: им тоже невзгод хватает, хотя об этом он знает меньше.
Хорошо бы заснуть. Но он озяб, и сна у него ни в одном глазу.
Он встает, набрасывает на плечи куртку, возвращается в постель. Он читает письма Байрона 1820 года. Потучневший, пожилой в свои тридцать два, Байрон живет с семейством Гвиччиоли в Равенне: с Терезой, его услужливой коротконогой любовницей, и с ее учтивым, недоброжелательным мужем. Летняя жара, вечерние чаепития, провинциальные сплетни, почти нескрываемая зевота. «Женщины сидят кружком, мужчины играют в скучнейший фараон, — пишет Байрон. Адюльтер заставляет его вновь открыть для себя всю скуку супружества. — Я всегда считал тридцатилетие барьером на пути какого бы то ни было подлинного или неистового наслаждения страстью».
Он опять вздыхает. Сколь кратко лето перед приходом осени, а там и зимы! Читает он за полночь, но заснуть ему так и не удается.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сегодня среда. Он поднимается рано, однако Люси все равно опережает его.
Он находит ее на запруде — любующейся дикими гусями.
— Какие же они красивые, — говорит Люси. — И каждый год возвращаются. Всегда одна и та же троица. Мне так повезло, что они меня навещают. Я кажусь себе избранной.