Бессильные мира сего
Шрифт:
Вот и все, думал он с привычной горечью. Вот и все. Вот и все... Где Тимофей? Тимофей был здесь же - стоял рядом в самой своей неприветливой позе и наблюдал за маминой дочкой. Он не любил детей и не доверял им. "А что это дядя делает?
– спрашивало между тем дитя ясным голоском.
– Дядя заболел?" Не заболел дядя. Дядя сдох. Дядя обмочил штанину изнутри и чувствует себя полным и безусловным говном. А тот, вальяжный, безукоризненный и любимый массами, даже ничего не заметил. Охранники - да, заметили, явно что-то заподозрили, хотя, конечно, так и не поняли что к чему, а барин
...Вернуться, подумал он с вялой злобой. Вернуться и добить гада... Он знал, что не вернется. Сегодня - нет. Завтра. Потом. Он вдруг почувствовал - поверх бессильной тоски - неожиданный прилив энтузиазма: появилось что-то, о чем надлежало помнить, о чем стоило теперь содержательно думать. Не только о том, где бы раздобыть старый архив, желательно блокадных времен, а еще и о том, каково это будет, когда они снова встретятся. На каком-нибудь митинге, например. Там же выборы, кажется, происходят у них? Вот и прийти на встречу с избирателями. Избиратель я или нет?.. Я избиратель. Я имею право избирать. И я избрал. Его. Пусть молится теперь я его избрал... Он вспомнил, что говорил давеча засранчик-Вадим, и хихикнул: не отломится тебе ничего, засранчик ты мой, не выберут его никогда, потому что я его выбрал, а ты - знай себе надейся, засранчик, ты получишь то, что тебе только и причитается по жизни - горестное разочарование. Ибо сказано: разочарование есть горестное дитя надежды... Дома он прежде всего переоделся. Штаны и трусы бросил в стиральную машину. Машина была уже набита, и был набит, причем с верхом, ящик для грязного белья. Значит, сегодня надо будет заняться стиркой. Мы люди простые, у нас прислуги нет, не держим мы прислуги, сами стираем, сами готовим, сами полы моем... Правильно, животное? Сожрало кашу? То-то же. Мяса сегодня не будет. Мясо будет завтра... Телефон зазвонил неожиданно громко. Особенно громко именно потому, что неожиданно.
Семь часов. Кто бы это мог быть? "Полковнику никто не звонит..." Оказалось - Тенгиз. Психократ. Он побаивался Тенгиза. С этой зверюгой свирепой следовало держать ухо востро. Этот не шутит и шутить не любит...
– Олгой-хорхой? Приветствую тебя.
– А, господин Психократ, лично? Ты еще жив?
– Не дождешься, Олгоша. Он же - Хорхоша. Слушай, ты Димку Христофорова давно видел?
– Сегодня видел. Отвратительное зрелище.
– Значит, ты в курсе?
– В курсе чего именно?
– В курсе его проблем.
– Да. К сожалению. Всю жилетку мне своими соплями залепил.
– Понятно. Так вот имею тебе сообщить. Мы собираемся у меня завтра, в девятнадцать часов...
– Кто это - "мы"?
– Драбанты. Деды. Все.
– А я здесь при чем?
– Не п...и, Григорий! Это серьезное дело. Это нас всех касается. Сегодня - Димка, завтра - ты.
– Это ты не... это самое... Ради меня вы уж никак не стали бы собираться.
– Уверяю тебя, стали бы.
– Да вы же все меня терпеть ненавидите!
– Не преувеличивай, Олгоша. Не преувеличивай своего общероссийского значения. Ты человек малопривлекательный, это, блин, верно, но ты - один из нас, и никто этого обстоятельства пока не отменял. Да и не сможет отменить...
Проще было не спорить. Проще было - соглашаться, а потом делать по-своему.
– Ладно. Убедил. Я подумаю. В девятнадцать часов, говоришь? А завтра у нас что - пятница?
– Да. Завтра, у меня, в девятнадцать часов.
– Я подумаю.
– И не п...ди!
– Постараюсь. А ты - живи. Если получится.
– Я же тебе уже сказал, блин: не дождешься! Тенгиз положил трубку на рычаг осторожно, словно она была тончайшего фарфора, и шумно выдохнул через нос.
– Жуткий тип, - сказал он.
– Придет?
– спросила Ольга.
– Не знаю. Вообще он меня побаивается, так что, может быть, и придет.
– А ты его разве не побаиваешься?
– Она внимательно разглядывала себя в зеркале, будто видела впервые после долгого перерыва.
– Есть немного.
– Но почему? Я с ним как-то разговаривала по телефону. Вежливый. И совсем безвредный, если судить по голосу.
– Да. Но внешность обманчива, как сказал еж, слезая с сапожной щетки.
– Не пошли, пожалуйста. А какой у него талант?
– Он замечательно умеет ненавидеть.
– Значит, ваш сэнсей и ненависти учит тоже?
– Сэнсей никого и ничему не учит. Он только открывает ворота.
– Как-это-как-это?
– Человек смотрит и видит: перед ним забор. Или даже - стена. Каменная. А сэнсей говорит: вот дверь, отворяй и проходи...
– Ну?
– И человек проходит.
– А как же ненависть?
– Он вошел не в ту дверь. Это была ошибка.
– Сэнсей ошибается?
– Да. И не так уж редко. Он дал Гришке "Американскую трагедию", а Гришка вместо этого прочел "Путешествие на край ночи".
– Не понимаю.
– А никто не понимает. Сэнсей, думаешь, сам понимает? Хрена с два.
– Ты можешь без крепких выражений?
– Вообще-то могу, но зачем?
– По просьбе трудящихся.
– Слушаюсь. Голос трудящихся - голос божий.
– Расскажи лучше про этого своего Олгой-хорхоя. Что это, кстати, значит - Олгой-хорхой?
– Олгой-хорхой в переводе с монгольского значит "страшный червяк". Есть такая легенда, будто он водится в пустыне и убивает на расстоянии - то ли ядовитым газом, то ли электрическим разрядом.
– А при чем здесь твой Гриша?
– Слушай, княгиня, зачем тебе все это знать?
– Мне его жалко, - сказала Ольга.
– Вот тебе и на. Ты же его не видела никогда.
– Вот и расскажи.
– Он маленький, толстый, всегда небритый человечек с неподвижным взглядом. Очень неопрятный.
– С плохими зубами?
– Не помню. Кажется. Он не имеет обыкновения показывать зубы.
– И не улыбается никогда?
– По-моему, никогда. С чего это ему улыбаться? Он один как перст - ни родственников, ни друзей...
– Почему?
– Родственники все померли, а друзей он разогнал.
– Зачем?
– А как ты думаешь, приятно общаться с человеком, который при встрече всегда спрашивает: "Ты еще жив?". С изумлением.