Бестселлер
Шрифт:
Вышел из народа, а приложился к номенклатуре на Новодевичьем. Между нами говоря, глупое кладбище: в гробах повапленных мундирные и безмундирные бонзы фигуряют друг перед другом весовыми категориями бронзы. А скромнейшему Гразкину райком позабыл казенный венок прислать. Я об этом к тому, чтобы отменить досужие суждения о близости коммунистов и нацистов. Потому хотя бы, что последние «грамотно» провожали в последний путь ветеранов движения. Но и понять можно гауляйтеров районного масштаба. Тов. Сталин пусть и ушел, но дух свой оставил до второго пришествия; ветеранов он изничтожал, как Грозный– бояр. «Родовитых» отстрелял в тридцатых, уцелевшие, калибром мельче, ни хрена не значили. Одобряли. Особливо же высворенные и униженные свои одобрения в газетах пропечатывали: «Мы, старые большевики еврейской национальности, целиком
Девять дней минуло, зовет меня в Перловку неизвестная, желающая исполнить поручение покойного Дмитрия Ивановича.
Приезжаю в назначенное время. Точность оценена строгим кивком резко-морщинистой, высокой, костлявой старухи в белой блузке, темной, до пят юбке, схваченной широким поясом. Ее звали Клавдией Васильевной. Она говорила отчетливо, несколько резко. Такую дикцию распознаешь тюремно-лагерным слухом. Она есть следствие многолетних ответов на вопросы бессчетных начальников и начальничков: фамилия-имя-отчество? статья? срок? начало срока? конец срока?
Ясное дело, она принадлежала к могиканам политзеков. Из тех, о которых говорили: чудом уцелела. Подумал об Орловском централе, то есть о тюрьме, когда к городу катили, оставляя вонь танков, немцы, там, на тюремном дворе расстреляли Марусю Спиридонову, стариков и старух, «выходцев из других партий»; разумеется, непролетарских… Так ли, нет ли, выяснить не пришлось. Клавдия Васильевна не желала завязывать беседу, а желала поскорее выдворить гостя. Она указала пальцем на тощий почтовый конвертик; если помните, были марки – рабочий-молотобоец или крестьянин с серпом. Она сказала: о содержимом не имею ни малейшего представления; исполняю последнюю просьбу… Смысл был отчетливый, как и ее дикция: именно это и заявлю в случае очной ставки с вами.
Говорю: «Спасибо. Всего доброго». Слышу: «Хорошо, хорошо. Дорогу запомнили? Очень хорошо».
Осенний дождик сеялся, брызгал, такой уж невеселый, скучный, что, глядя на дома с крылечками, потемневшие и тоже скучные, невеселые, не было в душе прелестного отзвука от этого вот: «Гости съезжались на дачу». Да и откуда взяться: свернул за угол – «Ул. Ленинская».
Известно, Ленинских – пруд пруди. Нашу окраинную Старую Башиловку, булыжную, в грохоте ассенизационных бочек, испускающих зловоние, ее, помню, с бухты-барахты переименовали в Ленинскую. Ассенизаторы-золотари ездят да ездят. Кто-то за голову схватился. Назвали – ул. Расковой, летчица такая была, красивая и храбрая. Ну, и провеяло над обозом-то, над бочками: летайте выше всех, быстрее всех, дальше всех.
А эта Ленинская пролегала в дачной местности. В Перловке жил Джунковский. К нему Артузов приезжал, чекист в четыре ромба. Был разговор серьезней некуда. И оба сгинули… Послышался глухой вопрос тов. Джугашвили-Сталина: «Что в имени тебе моем?». Ответил я неизреченно: «Подобраны удачно звуковые колебания – они влияют на массовый психоз обожествленья»… Про сапоги тов. Сталин-Джугашвили не спросил, а будто бы поставил «vale» – мол, прощай. Ага, семинарист, должно быть, что-то помнил из латыни. Ну, хорошо. Тогда про сапоги. «Caliqae» – обувка римских легионов. Они подбиты псевдонимом: «Калигула». Про звуковые колебания молчу. Скажу другое: обоим мнился народ одноголовый. Во-первых, одномыслие– залог державной монолитности. А во-вторых, одноголовость скоропостижно устранима.
Лукаво мудрствуя и безопасно (наедине с самим собой), я оказался на платформе. Она была пустынна, готова слушать глас вопиющего, но я об этом не догадался сразу. Уселся на скамейку под навесом, достал конверт. Извлек машинопись, бумага папиросная, мне неприятная, как вялое рукопожатье. Взглянул, напрягся – прочел и перечел. Покойный Гразкин изложил как факты, так и фактики. Они к тому клонились, что наш любимый, наш боготворимый служил шпиком в охранке… Меня взяло негодование. Такое мрачное, что поискал глазами, где буфет. Буфета не было. И я смирился, негодование угасло в унылой теплой жиже периода застоя. Зачем же нам великие-то потрясенья? Великая Россия нам нужна. Положим, вы опубликуете записку Гразкина Д.И. И что же? Спасибо вам скажет русский народ? Нет, ответит: «А нам все равно, а нам все равно…» Но есть же племя молодое? Услышишь: «Нас не колышет…» В таких уныло-огорчительных раздумьях я пропустил и электричку, и международные рессоры, они оставили домашний самоварный запах, и в этом было указанье на тщету уныло-огорчительных раздумий. Не надо, не надо, не надо, все поезда, все электрички проскочат мимо, и ты умрешь на полустанке Турунья, где друг твой, покойный Женя Черноног, ловил клестов, чтоб суп сварить и поддержать слабеющие силы.
И мне осталось, мне осталось… Я понял, отчего тов. Джугашвили-Сталин, желая ради пользы дела увидеть Бурцева, робел свиданья с проницательнейшим человеком, изобличителем Азефа.
Большевики В.Л. не жаловали, да вдруг один пожаловал. Сказал, как говорил всегда: «Будем знакомы. Иосиф Джугашвили». Это «будем знакомы» показалось В. Л. повтором возгласа того парня, о котором Карамзин– вошел в гостиную, огрел хозяев и гостей: «Здорово, ребяты!». Тов. Джугашвили-Сталин смущенно улыбался. (Потом он и плечами пожимал: а я и не знал, что был таким уж обаятельным.) В.Л. слегка развел руками и указал на лавку.
Тов. Джугашвили-Сталин сказал: он не пришел для споров-перекоров о войне и мире; его забота – обнаружение двурушников; он ждет советов, можно считать, инструкций. И снова так хорошо, так симпатично улыбнулся. Бурцеву понравилось: дву-руш-ник. Ни к черту французское «агент-провокатор». Он тоже улыбнулся. И тотчас это смачно-точное «двурушник» адресовал всем ленинцам. Когда грохочут пушки, не делают революцию. Да еще в стране, народ которой не знает, что такое политическое воспитание. И не имеет демократических традиций. А вы… А вам… Пугачевщина, сарынь на кичку…
Тов. Джугашвили-Сталин курил, выжидая, когда старик болтун избавится от перегретого пара. Дождался паузы и, как в пролом, вломился. Но, изменив обыкновению, на Ленина не ссылался, чтоб не дразнить гуся. Речь шла о том, что каждой партии, а им, большевикам, в первую голову, необходимы люди, выявляющие двурушников. Конечно, гидру поголовно не истребишь, покамест есть охранка. Однако учреждена особая комиссия. И она, Владимир Львович, постановила просить вашей помощи.
Бурцев захлопал в ладоши иронически: «Бурные рукоплескания». И заговорил серьезно: ваш Ленин меня сторонится; с чего бы это? В. Л. колебался. Предупредил, что еще не убежден, что предполагает… Он почувствовал напряженную настороженность vis-a-vie… Да, не убежден, однако имеет основания предположить еще довоенные переговоры главного большевика с немцами… Тов. Джугашвили-Сталин как бы захлебнулся коротким смехом. Пегие глаза его заслонились чем-то непроницаемым; в эту непроницаемость физически ощутимо уперлись глаза Бурцева. Но вот ведь что его поразило: сподвижник Ленина не вспыхнул, не закричал, не обозлился на него, В. Л., как сподвижник Азефа Борис Савинков при первых намеках на предательство своего товарища…
Бурцев, помолчав, сообщил почти надменно: недавно польские социал-демократы просили меня указать им адрес Дзержинского. Навел справки, сообщил. Тот и возглавил что-то похожее на вашу комиссию – следственный отдел в Главном правлении польских и литовских эсдеков. Собака-то зарыта вот где: в такого рода разысканиях – альфой и омегой строгое беспристрастие. Последнее – убежден, убежден – последнее решительно невозможно, если разыскатель, следователь находится в партии, внутри партии, а не вне партии. И вот еще что… Он, этот следователь, должен быть готов к тому, что его осудят… нет, проклянут честные из честных. Вот как меня прокляла Вера Николаевна Фигнер. Вы ж знаете, два десятилетия изжила в Шлиссельбурге! По милости Дегаева, почище Азефа фрукт. Вникните: Вера-то Николаевна, она-то и считает меня черным человеком. Товарищей стравливаю, отравляю их существование, убиваю самое драгоценное в людях – доверие… Он руками развел, потом над головой поднял: и анафеме предала, как Синод– писателя Голованова за изображение Иуды… В.Л. по-детски моргал. И вдруг поник, сжался. И это уж было «не от Фигнер». Он усмотрел свое сходство с уголовными – у них ведь первое движение – дурная, гадкая мысль: такой-то или такой-то непременно объегоривают, ищут свою выгоду. Они и в розариуме не слышат запах роз, а слышат запах дерьма, удобрений.