Без игры
Шрифт:
Она отвела глаза от огня, встала и, сразу очутившись в полном мраке, потеряла ориентировку, пошла, наверное, не в ту сторону, где стояла их машина. Машины были все одинаковые, «Волги», — в темноте цвета не различались. Пока она шла шагов тридцать — сорок, глаза уже привыкли и от ярко горевшего звездного неба стало почти светло. Она, зевая, ткнулась в стекло, посмотреть, вернулся ли домой Андрей, — машина служила им постелью, домом. Посмотрела и ничего не разобрала. Там как будто что-то шевелилось. Она дернула за ручку, приоткрыла дверцу и отшатнулась, еще совершенно ничего не поняв, не разглядев, — просто как отшатывается человек, нечаянно ставший свидетелем того, на что постыдно глядеть.
Ей захотелось куда-нибудь уйти или хотя бы спрятаться. И некуда было. Только в машину, которая уже перестала с этой секунды быть ей домом. Она постояла, беспомощно оглядываясь — куда деваться. Кругом была ночь, вяло галдели люди у костра, стояли машины. Деваться было некуда. Она с опаской заглянула через стекло в машину Андрея, точно боясь и там увидеть что-то отвратительное. Пришлось все-таки залезть под крышу ставшего совершенно чужим, жалкого жестяного домишки.
«Все кончено... все кончено...» — повторяла она себе, хмурясь и стараясь понять, как это теперь будет, когда «все кончено».
Ее трясло от холода, она закуталась с головой в мягкий чужой плед и долго сидела, вжавшись в угол заднего сиденья, и неожиданно заснула в изнеможении от страшной усталости повторения этих слов.
И наутро, и потом она вела себя, кажется, нелепо. Она ничего не сказала Андрею про вчерашнее, только спросила, не может ли он одолжить ей тридцать рублей, потому что ей нужно купить билет на поезд.
Она и его сбила с толку тем, что говорила как бы равнодушно и не напоминала о вчерашнем. Она так была поглощена тем, что в жизни ее все изменилось и ничего больше не будет так, как было до сих пор, что ей совсем не о чем было с ним говорить.
На рассвете Андрей, не прощаясь ни с кем, повернул машину обратно, и они помчались молча в обратный путь, и опять через окно врывался запах цветущей магнолии и возникали пальмы с гроздями маленьких бананчиков под самой кроной, и слева то и дело показывалось синее, рябящее солнечными бликами море, а она жалась одна на заднем сиденье и томилась оттого, что еще долго придется все это терпеть.
На второй день пути ее вдруг ужаснула мысль, что она может быть беременна. Мысль об этом теперь показалась ей до того невыносимо стыдной, что ее стало тошнить. Пришлось остановить машину в каком-то жидком, уже обыкновенном лесочке недалеко от Тулы, она ушла в кусты, и ее вырвало. На этом, правда, и кончилась, к счастью, ее беременность. Она очень не хотела думать, но какая-то ищейка в ней шла по следу. Вдруг она вспомнила и поняла настоящий смысл случайно подслушанных слов Натоптышевой: «Ну, уступи! Ради меня, слышишь? Будь милым кротиком!» Среди общей суматохи и двусмысленных шуток того дня она не поняла ничего, как глухая. Теперь вдруг все стало ясно: они были на «ты», Андрей был «кротиком», и сказано-то это было втихую, и было вовсе не хохмой. Просто у них были старые отношения, и потому, вероятно, Натоптышев так покорно и мрачно вел свою машину от самой Москвы, следом за ними.
Это ничего не прибавило, раз все равно все было кончено, до того кончено, что она могла даже терпеть его присутствие, сама старалась не проговориться, даже как бы задобрить его, чтоб как-нибудь дотерпеть до минуты, когда между ними захлопнется дверь ее
Она и дотерпела. Наверное, нелепо было так ему ничего не сказать определенного, но что-то вроде временного паралича мысли и воли охватывало ее в эти дни, похоже на спасительное бесчувствие обморока при встрече с чем-то, чему сознание отказывалось верить.
Если б какой-нибудь дотошный следователь стал ее допрашивать — что же, собственно, случилось? Что именно она видела? — она не могла бы четко ответить на его вопросы. Как это ни странно, она долгое время не могла отчетливо представить себе, что именно произошло. Но негатив моментального снимка того, что она увидела внутри кабины — помимо и даже против ее желания, оказывается, хранился где-то на дальних задворках ее сознания. И только целые месяцы спустя отпечаток этого негатива вдруг мало-помалу стал проявляться с полной отчетливостью: вот это темное неясное, оказывается, спина, это запрокинутое светлое пятно — лицо, а это нога. Она наконец увидела то, чего не смела увидеть сразу. Все, что там происходило. И тот мгновенный вывод, что «все кончено», ей подсказало просто то, что она поняла, угадала сразу же... Дело ведь не в том, что «было», а в том, что, оказывается, такое могло быть. А раз могло, не все ли равно, как и когда произошло.
Потом были долгие месяцы освоения происшедшей для нее полной перемены в жизни. Точно очутившись в незнакомой опустевшей стране, она осматривалась, привыкала и думала: вот, значит, как мне придется теперь жить.
Все ее недолгое прошлое, связанное с Андреем, все эти пугливые надежды, доверчивые восторги, беспамятное забытье ее влюбленности — теперь представлялось временами далекого детства, о котором она, повзрослевшая, уже не совсем молодая женщина, вспоминает с усмешкой, снисходительной, отчужденной.
Только в ожидании неизбежной встречи ей поневоле пришлось пережить всплывший, как жижа из засорившейся вдруг канализационной трубы, весь этот трагикомический, фарсовый, водевильный кусок ее прошедшей, нет, не прошедшей, а отрезанной, отшвырнутой от себя жизни.
Собака, которая всю ночь, то и дело просыпаясь и переставая сопеть, приглядывала за Юлей, все не встававшей из-за стола, вдруг оживилась, подняла голову и, одним прыжком соскочив с кресла, бросилась к двери.
Только тут Юлия сообразила, что ночь прошла и уже сереет зимний рассвет за окнами. Уже слыша, как поворачивается ключ в парадной, проковыляла, хромая на затекшую от долгого сидения ногу, стараясь ступать на цыпочки, к себе в комнату.
Собака, повизгивая от восторга, приплясывала и суетилась в передней.
Выждав минуту, Юля бодрым голосом окликнула:
— Явился? Будем пить кофе?
Инспектор сидел на корточках и обеими руками гладил лохматую мордочку собачонки, которая, зажмурясь, замерла, прижавшись к его колену. Так они здоровались при его приходе, когда никто не видел.
— Кофе? — Просто поразительно, до чего приятно, когда у тебя за спиной закрыта дверь, не надо ловить в зеркальце любого неожиданного движения на заднем сиденье, прислушиваться сквозь гул мотора к постороннему шороху, гладить дружелюбную морду шершавого приятеля и вдобавок услышать: «Кофе?» Душа отдыхает.
— Ну, брат, да ты сам не свой! — искренне изумился Дымков.
Они сидели и курили поодаль от накрытого, с пирогами и разноцветными настойками, стола и ждали, когда Зина притащит, как обещала, Юлию.
— С чего это ты вообразил?
— Твоя душа охвачена... Как правильно сказать: сметение или смятение? Сме... — похоже на сметану, а смя... на яйцо всмятку.
— Ничем моя душа не охвачена. Ни сме, ни смя. Даже едва ли она у меня есть.