Без покаяния
Шрифт:
Ни с того ни с сего зима ему примерещилась. Та самая, незабываемая, 1930 года…
Сиротство, безотцовщина. Снега кругом непролазные, волчий холод. Мороз поднимается снизу, от земли, одетой белым саваном, давит сверху, с черных ночных облаков.
И как будто слышит чутким ухом Ленька: шумит ветер в черном ельнике, скрипят санные полозья по снегу, отфыркиваются заиндевелые лошади с подрезанными казенными хвостами — длинный обоз едет узким лесным зимником к Беломорью, а может, и к самим Соловкам, про которые люди говорят разные страсти. И в задних розвальнях на охапке мерзлой соломы сидит пятилетний
А рядом — матка. Матка умом тронулась, как отца взяли на расстрел. Гордый был, в колхоз не хотел вступать… Ну и повезли их, как соседи сказали, «на высылку». А в дороге еще новая беда: младший Ленькин брательник помер, годовалый. Помер с неделю назад, а матка воет и до сих пор держит его в шубной поле, никому не отдает. Думает все, что он живой. И мороз крепкий северный не дает брательнику почернеть, завонять, чтобы она отдала схоронить его…
На подъеме к деревне, где ночлег и пересыпка, взвыла матка волчицей. Даже и мутным своим разумом поняла, что не пустят ее на обогрев с мертвым сыночком.
Остановился обоз отчего-то, не доезжая дворов. Может, у передней лошади супонь распустилась. Заглохли все звуки, поскрипывания, только мать выла дико.
Подошел комендант, тяжело хрупая яловыми сапожищами по притертому снегу, молча вырвал у нее из рук одубевший сверток и наотмашь швырнул за обочину, через снежный вал, в еловую гущу. Стукнуло там что-то о сосновый ствол, будто полено. А сверху, с сосновых лап, снежная шапка упала. Прикрыла собой все и — навсегда…
Матка еще пуще закричала, платок сбила, дерет на себе скрюченными пальцами волосы. Ленька глянул — а волосы у нее седыми косицами на морозе. Испугался вдруг, что и его так же вот схватит большой дядя в яловых сапогах и наотмашь выкинет с дровней в лесную темень. Сжалось сердечко от боли, схватился он, вывалился боком с дровней да скорее бежать! По улице, рядом с передней упряжкой! Раскрылился в зипуне, в тряпках. Сопит, душонкой ёкает, боится, что догонят, закинут в лес…
Чуть въехали в крайние дворы — он в сторону по глубокой тропе кинулся. Забился в чужой сарай и сидит не дышит. Подошел к нему небольшой щенок с белой мордочкой, молча лизнул в лицо и улегся рядом, вроде как признал за своего…
А перед утром загомонили люди, зафыркали лошади, заскрипели мерзлые гужи — поехал обоз дальше, к Соловкам. А Ленька в деревне остался. Добрые люди его обогрели на печи, приласкали, щей и вареной картошки дали. Потом, правда, и у них голодно стало… Короче, с тех пор Ленька — сам по себе…
Это было последнее видение его здесь, в бараке.
9
Незадолго до обеда в барак зашел санитар Блюденов. Сначала остановился у Ивана-белоруса, тот выглядывал из-под бушлата живым, чего-то ждущим глазом. Полудохлый старик казах мычал что-то заунывное и степное. Теоретики бормотали молитву по «Краткому курсу» — все, значит, живые еще… А на Сенюткина санитар и смотреть не стал.
Заострившийся нос, посиневшее плоское лицо в обтяжку и оскаленные в беспамятстве зубы… И рука — холодная, костяная, болтается. Готов, значит.
Пошел доложил заведующему медпунктом Дворкину. Тот уже с другими двумя кандидатами возился, мертвым припарки ставил. Оба — при последнем издыхании.
Поднял ершистую рыжеватую голову лекпом:
— Бери носилки да ж-живо! Чтоб до прихода бригад не было его в бараке, так-растак! Мораль разводить.
Блюденов все правильно понял: на то мы и санчасть, чтобы вовремя жмуриков убирать… Но, с другой стороны, зачем самому санитару носилки брать, когда на это при санчасти шестерки есть? Те же доходяги, которые по месяцу на освобождении кантуются? Они и обслужат эту процедуру — лучше не надо.
Подошли к Ленькиным нарам двое с носилками — молодой и старый. Оба в синих застиранных и будто жеваных халатах поверх грязного белья. Внизу исподники завязаны тесемками у щиколоток. Обуты на босу ногу. Так принято в лагере: не одеваться тепло, если на работу не гонят.
Старый перекрестился, молодой же в тумбочку заглянул: не осталось ли чего от дубаря? Конечно, хлеба там не будет, а вещица какая-нибудь тоже пригодится: ложка, расческа с выломанными зубьями, кисет под табачок или иголка с ниткой — ходкий товар… Но хлопнул молодой санитар дверцей в сердцах: ничего не осталось после Сенюткина — брянского волка: жил грешно — помер смешно, падла!
— Ну, взяли, что ль!
Легкий стал за последние дни Ленька, два пуда вряд ли вытянет. Положили его в нательном белье на носилки, серой инвентарной простынкой накрыли. Старый санитар еще оскаленное лицо ему перекрестил и шапкой лагерной прикрыл. С Богом!
Подняли. Понесли.
Иван-Гамлет затравленно выглянул из-под бушлата, вздохнул носом. Трудно так вздохнул, аж ноздри заиграли: может, вспомнил, как нелегально границу переходил…
Покачивается Ленькино тело, мерно идут санитары, шаг в шаг семенят. Морозец их в легких халатах прохватывает, ноги босые костенеют в кордовых ботинках. А до вахты шагов сто, не меньше.
Добежали! Тут градусник висит, весь в куржаке. Ух, морозно, до сорока дотянул гайку!
У проходной уже Гришка Михайлин стоит. Его дело такое: встречать и провожать заключенных, вести им счет. Прибыл, убыл, выбыл… Ежели выбыл — так еще живой, на этап, а убыл — значит, на тот свет. Слова, они теперь все со значением…
Сумрачный какой-то Гришка. Натура у него железная: небось, когда раскулачивал середняков по разнарядке властей, ни одна жилка не дрожала, а сейчас какой-то пожухлый и вроде усталый. Шапку на Ленькином лице поправил, вздохнул, показал дежурному вахтеру формуляр заключенного Сенюткина (он же — Мороз, он же — Синицын), вертухай у себя отметку сделал — и выноси! Еще одна душа…
Звякнуло, завизжало с потягом железо, стукнула о стену откинутая дверь проходной, закачались носилки. Носки Ленькиных ног под простыней только чуть подрагивают в такт чужим шагам…
А за вахтой и ветерок добрый. Тут, над зоной, главный тракт оборонного значения идет, тот самый, что Ленька Сенюткин не достроил.
Старый санитар не первый раз выносит, знает дорогу, а молодой ругается. Вот черт, до мертвецкой-то добрый километр! За дальним углом зоны, в молодых елочках, рубленый домишко, похожий на омшаник, едва из снега торчит. Потопай-ка на босу ногу по тракту!