Без покаяния
Шрифт:
И — ёкнуло у Леньки сердце!
Достал оттуда шофер кусок хлеба и дверцу по-хозяйски захлопнул. Протянул хлеб Леньке:
— На, ешь. Поковыряй в зубах.
Не верит своим глазам Ленька. Повезет так уж повезет в жизни! Целая трехсотка, и не штрафная, а сверхпайковая. А главное, не серединка — горбушка! Только такие и оставляют хлеборезы на вечер запоздалым, промерзшим шоферам с рейса! И — не жалко! Хорошие люди — шофера, нехай и дальше хлеборезы им веселые горбушки оставляют!
Впился зубами Ленька в прохладную горбушку, спасибо забыл сказать. Скулами работает. И слюна бежит, как у бешеной собаки: без всякого
А в стекле впереди уже голубой вечер видно, и огней много. И вышек сторожевых, голубятен этих шатровых, до черта — весь городок из лагерей состоит, считай. Отсюда весь ЛАГ начинается, на сотни километров!
Да, знатный поселочек! Раньше он по малой здешней речушке назывался, теперь переименовали по большой реке. И лагерь тоже вырос согласно названию. Лагерь, между прочим, самый старый в государстве, с двадцать девятого года, с традициями. Когда в этапе везли, то многие блатняки горевали, что направление сюда. «Лучше бы на Колыму попасть, бля, чем в этот бардак с вологодским конвоем!..» И верно. Знал Ленька теперь, что тут о каждом пеньке придорожном, о каждой версте историю можно рассказать похлеще тех шпионских книжек, что в КВЧ дают. Блатняки под гитару иногда воют, вспоминая довоенный произвол:
На пеньки нас становили, Раздевали и лупили… Ах, зачем нас мама родила!Шофер все поддавал газу. Большой фермовый мост через реку пролетели, только доски под скатами заговорили, и центральную площадь в деревянном ампире — здание горсовета в виде пятиконечной звезды! — а потом и столовую.
Вывеску Ленька увидал в боковое стекло, потому что над вывеской здоровенная лампа горит. Да и без лампы он, один хрен, столовую бы определил нюхом.
— Куда ты меня? Здесь выйду! — ворохнулся Ленька. Горбушки уже нету, только сладость во рту, теперь болтай языком сколько влезет.
— Без штанов пойдешь? — хмуро заметил шофер, круто поворачивая баранку и направляя машину в какой-то переулок.
«А не в оперотдел он меня сдать хочет?»
Да нет! Свой же парень! Морда такая земляцкая, малость курносая, и зубы чистые; вологодский, а может, смоленский парень! Не станет он продавать своего брата заключенного! Да и какой прок ему? И хлеба дал… Подлец ты, Сенюткин, за одну эту мысль свою собачью. Разве можно про людей так думать?
Заехали они в притемненный переулок, тут шофер и на тормоз давнул. Свою левую дверцу распахнул и ногу в крепком сапоге на крыло вынес.
— Подожди меня тут, в кабинке, — сказал тихо.
А сам в подъезд двухэтажного вольного дома метнулся.
Ленька поджал ноги по-турецки, взгромоздился на теплое сиденье, потому что холодом здорово шибануло с воли. Затаился. Понимает: шевелиться в кабине, привлекать чужое внимание в городе нельзя. Шофер и сам зэк. У него и так уж нарушение маршрута, пропуском человек рискует, а то и головой — наравне с Ленькой.
В закрытой кабине совсем тепло, глаза слипаются от истомы. Болезнь Леньку, как видно, выпустила из когтей, приморозил он проклятую простуду. Хорошо на сердце, хорошо в животе, и — воля кругом!
Вдруг снова холодком опахнуло, шофер в проеме дверцы оказался. Кинул на колени Леньке какую-то рухлядь, влез в кабину и дверцу за собой захлопнул. В руках еще брезентовые сапоги защитного цвета держит…
— Одевайся, чудик! — шепчет скороговоркой.
И что за жизнь пошла, не поймет Ленька. На коленях-то — штаны вохровские, гали, только малость поношенные, и пара тряпок — на портянки, значит!
— «Обмыл» квартиру, что ль? — засмеялся догадливый Ленька.
— Да нет, краля у меня тут, — признался ни с того ни с сего шофер каким-то покорно-преданным голосом. — Хорошая баба, понимаешь, а муж — мосол…
— Ясно…
Когда напялил Ленька защитные галифе, шофер и свет в кабинке включил. Хитрый парень! Раньше, ясное дело, светить тут нельзя было! Шел бы, к примеру, по улице какой-нибудь опсос из оперотдела, сразу бы и закнокал: что за переодевание в кабинке грузовика? А теперь — хрен ему в нос, ничего такого не увидишь. Сидит человек, сгорбясь, натягивает брезентовый сапог на ногу. Может, просто портянку перематывал. Вот обулся на обе ноги — и кум королю!
Шапки вот только нету, а голова стриженая, ершистая и притом приметная. Плохо.
Подумал-подумал шофер и шапку свою с теплой головы ему нахлобучил на лоб и глаза:
— Носи, парень! — И еще добавил: — Канай в столовку, тут за углом!
Вылез Ленька из кабины, размялся, телогреечку старую, промазученную одернул щеголевато. И засмотрелся снизу на чернявого шофера за баранкой.
— Слушай, браток, скажи хоть, как звать тебя, а? Всю жизнь буду помнить!
Впору разреветься Леньке от счастья и человеческой благодарности. А шофер за баранкой — битый, сволочь! — усмехнулся только:
— Ладно, канай! Сочтемся… Колька Снегирев тебя подбросил и ладно, молчок. — Тут он большой палец выразительно сунул в рот себе и вроде как прикусил зубами: могила, мол… Молчок!
Врет, подлец. Заливает! Тоже на другую фамилию клеит его. Колька Снегирев лет десять тому назад отбывал, и на Чуйском тракте, тоже по пропуску. Катал там на зеленом грузовике АМО с дымком, а рядом Райка-шофериха американского «форда» водила. Ну, и любовь промеж них загорелась, и погиб тот Колька Снегирев, потому что не управил на крутом повороте, полетел в машине со скалы. Точно известно из лагерной песни. Ее все знают, эту песню:
Мчат по Чуйскому тракту машины… Много было на них шоферов, Но был самый отважный детина Среди них — Николай Снегирев!..И еще «Форд проворный и грузная АМО по-над Чуем летели стрелой…»
Да когда это было! Давно это было, в первую пятилетку. Так давно, что слезы наворачиваются…
Ведь вот вспомнится такая песня в острую минуту — и в душе какая-то пленка лопнет со слезой: а ведь и вся-то наша жизнь проклятая в этой песне! Вся наша жизнь проклятая, лагерная! Ленька еще на дровнях сидел, еще брательника мертвого в шубной поле у матки видел, еще коменданта, сопровождающего ссыльный обоз, страшился, не успевал зелеными глазами мир Божий разглядеть, а русские парни уже БАМ какой-то начинали строить, и тракты насыпали, и на машинах газовали по пропускам, и даже любовь крутили с вольными шоферихами — и ничем ты их не убьешь, этих парней! Эх, мать родная!..