Без покаяния
Шрифт:
«Мой друг!..» Ясное дело, Ленька теперь тоже… как бы сказать, свой человек доктору — по статье и сроку…
— Сколько они тебе влепили? — как-то скучно поинтересовался Харченко.
— Катушку, — с непонятной для себя и вовсе уж необъяснимой гордостью сказал Ленька и протянул доктору измятую в кармане папиросную бумажку — приговор. Доктор поправил очки, долго разбирал смазанные копиркой строчки, прилипшие одна к другой.
— Видишь, и выводы для себя, так сказать, сделали, — хмуро сказал доктор. — Частное определение суд вынес. Относительно, так сказать, первопричины твоего преступления… — И
Ленька с любопытством в бумажку заглянул, будто увидел ее в первый раз.
— Название у лагеря какое-то другое. Сменили, что ль?
— Э-э, мой друг, ты здорово отстал! — вздохнул доктор. — Из одного — три лагеря развернули, ввиду значительного пополнения с того света.
Нечего больше делать. Надо определяться. Ленька бумажку в карман сунул, барак пустой обзырил:
— А где же все наши? Народ?
— Валяй в одиннадцатый! Там большинство наших…
16
Обошел Ленька одиннадцатый, потом остальные — в поисках знакомых. Нигде нету Ивана-белоруса. Как в воду канул Гамлет!
В десятом бараке на третьих юрсах кто-то лениво перебирал струны гитары. Гулко звенели басовые струны под самым потолком. Ленька не поленился, залез туда, на верхотуру.
Гитара — прежняя, из КВЧ, а человек другой. Хотя тоже дохлый и глаза часто закрывает.
— Эй, скелет! И ты, видно, горе видал, коли плачешь от песни старинной! — заорал Ленька. — Скажи, брат, где бывший хозяин этой гитары?
Махнул доходяга костистой рукой, глаза даже не открыл.
— Вынесли, короче? — со странным равнодушием спросил Ленька.
— Угу.
— Та-а-ак… А теоретики? Не там же?
— Вертодокс дал дуба. Закопали. А Уклониста в Поселок отправили: думают лечить…
Ленька кивнул понятливо: в Поселке есть кремлевские врачи, а кроме того, там пеллагрикам стали дрожжи давать и хвойный отвар. Может, и поправят этого политика… Подсел на тощий матрац, колени обнял, сгорбился. Дума одолела, Ивана-белоруса стало жалко. Хороший был человек, грамотный и с мыслями. Границу не боялся переходить! Но не выдержал все же нашей овсяной каши, жалко.
А доходяга тряхнул гитару за гриф, встрепенулся весь, мол, помирать, так с музыкой, и — запел. В разрезе нательной рубахи — костлявая грудь, словно стиральная доска, скелет скелетом, а пальцами еще работает и в глазах проснулась бесоватинка.
А поет что? Что поет-то, бе-на-мать?!
Знакомые слова слышит Ленька. Знакомые, с тайным нахальством:
Живем и мрем мы в Заполярном крае, Где конвоиры злые, точно псы! Я это все, конечно, понимаю, Как обостренье классовой борьбы…. Працюйте тыщу лет, товарищ Сталин! Но лучше бы не знать, не видеть мне, Как в эти зоны бедный люд загнали И как холуи ваши беспардонно врали В стране, изнемогающей вдвойне!Ну, точно, Иваново «Письмо»! Значит, осилил все же белорус эти стихи. Помер Ваня-Гамлет, а «Письмо», видишь ты, осталось жить! Пойдет теперь по лагерям, втихую его будут перешептывать зэки, из-под полы, а кое-кто, вроде этого Скелета, и орать вот так не побоится — гляди, и до адресата спустя время дойдет!
Все доходит до людей рано или поздно.
Гитара все звенит, поют струны, и никакой с них подписки и ответственности.
Дослушал Ленька до конца «Письмо» и, слова не говоря, слез с третьего яруса. Побрел искать свое барахло.
В третьем бараке, на крайней от двери вагонке бросили, гады! У дверей, на самом проходе и сквозняке! Нет уж, Ленька при своем слабом здоровье и новом сроке тут никак не может занимать место. Оно ему не личит. Как человеку с положением. Лучше он кого-нибудь другого тут устроит…
Пошел за печку. Там старик казак, зажмурив узкие глаза, сидя, качался на нарах, бесконечную песню свою пел — о жизни, пустой, как закаспийская степь, и горькой, как всероссийская полынь. Ленька припомнил, что восточная песня состоит из перечисления дорожных примет, по которым движется караван…
— Ну?! Сколько ишаков насчитал?! — гневно спросил Ленька и дернул за угол матраца, набитого опилками. — Рви отсюда! Ну?
Старик привстал, непонятливо склонил голову, а к уху приставил сморщенную ладонь корчиком.
— Мы по-ррюски бельмем… Бельмем по-русски…
— Я те дам «бельмем», падло! — сказал Ленька. И, сделав из пальцев козу, ткнул рогулькой в слезящиеся глазные щелки. — Убью, гад! Мотай с нар!
После этого старик понял наконец, чего от него хотят, и, как водится, добровольно стал перетаскиваться на крайние, у двери, нары.
А Ленька расстелил свой матрац на законном месте, разровнял в нем прибитые и перетертые стружки, сунул брезентовые сапоги и телогрейку в голова, под соломенную подушку, и сел царем-императором на нары. Сжал свой сухой подбородок в кулак и задумался, как подобает повзрослевшему и даже бывалому человеку.
Как жить? Как отбывать новую десятку?
На миг увидел себя здоровым, разъевшимся Лагерным Волком, как Сашка Надеждин, — волком не по шутливой кличке, а всерьез. В новой телогрейке, новой шапке, сбитой на ухо, с ножом в кармане, с бешеным и непогасающим огоньком в глазах…
А что — очень даже просто! Ежели озвереть, то…
Оттянул же он запросто старика казаха, отчего же нельзя других? Волк в лагере — законное дело. Пока отбывает зэк первый срок, он еще человек. В самом темном существе еще копошится надежда. А как только потеряет эту надежду, так и полезет из него вся тайная до часу, звериная половина души. Совесть — к черту, жалость — под каблук, доверие — ищите дураков на стороне! Со мной — по-зверски, ну и я — что, не живая тварь? Я тоже умею зубы оскалить! Я вас, милых, так приберу к рукам, что потом сотня инспекторов КВЧ со мной не управится! И сам Драшпуль не пожелает связываться. Потому что на всякую его дневную власть есть еще и темная ночь, а уж ночью-то — я хозяин!..